"Застенчивость чувства"

Л. Я. Гинзбург

Л.Я. Гинзбург

«Застенчивость чувства»

 

О дружеском письме людей пушкинского круга писали уже неоднократно[1]. Писали о нем как об особом «литературном факте» (Тынянов) и жанре, отличающемся от других видов письма тех же корреспондентов, о его структуре, тематике и стилистике. Дружеское письмо имеет и свою аксиологию, свои способы выражения жизненных ценностей. Вот несколько соображений по этому поводу.

В произведении литературы (в широком понимании) слово всегда, так или иначе, оценочно. Сугубо проявлена эта оценочная окраска в поэзии, особенно в лирике. Лирика - своего рода демонстрация ценностей. Бытовая, разговорная речь может быть и чисто коммуникативной. Если, скажем, один прохожий спрашивает у другого, как ему пройти туда-то, вопрос и ответ могут не содержать оценки. В то же время бытовая устная речь допускает интенсивную окраску социальными, нравственными, эстетическими оценками.

Все это относится и к бытовому письму. Этот род словесности многообразен. Он бывает совершенно стихийным, даже безграмотным; он строится иногда по книжным канонам или, напротив того, стремится создать иллюзию устной речи. В определенные эпохи и в определенной среде письмо тесно соотносится с современной ему литературой. И все же в любом случае оно сохраняет специфику промежуточного рода высказывания.

«Надеюсь, - пишет в 1830 году Вяземский жене, - что мое письмо мило, умно и забавно. Прошу беречь его: оно тоже смотрит в бессмертие, и если через сто лет не дадут за него Павлуше тысячи рублей, то дам себя высечь на том свете не в счет сечения, которое придется мне и без того»[2]. Это шутка, но из числа шуток целенаправленных. Вяземский осознавал как потенциальный литературный факт не только свои письма к Пушкину или Александру Тургеневу, но и письмо к жене, наполненное домашними, бытовыми подробностями. Следует, однако, отличать бытовое письмо, осознанное как литературный факт, от письма с заведомо литературной функцией (эпистолярные трактаты, размышления, не говоря уже о романах и путешествиях в письмах). У них разные субъекты высказывания. В бытовом письме человек может себя моделировать[3], но даже в самом литературном бытовом письме он ведь не равнозначен ни лирическому я, ни автору повествования, отрешенному от автора как эмпирической личности. В бытовом письме к литературным моделям возводится именно эмпирический человек. В этих письмах отношение к ценностям предстает неопосредственным, не прошедшим через условия художественной структуры. Письма деятельных участников культурного процесса (именно их письма больше всего сохраняются и изучаются) представляют собой особенно наглядное, незаменимое другими свидетельство о состоянии данного исторического сознания, в частности о его ценностных ориентациях.

В России тип дружеского письма складывался уже во второй половине XVIII века (Фонвизин, Львов, Капнист, особенно М. Муравьев)[4]. Но особое значение дружеской переписки 1810-1820-х годов в том, что корреспонденты - А.Тургенев, Батюшков, Вяземский, Пушкин, Денис Давыдов - достигли высокого эпистолярного искусства, и, главное, в том, что они осознали его как искусство.

Участники переписки были современниками западного романтизма и, конечно, как-то прошли через общеевропейский опыт. Но подлинное, хотя и недолговременное, развитие русского романтизма относится уже к периоду после катастрофы 1825 года. Люди 1810-1820-х годов, поры дворянского вольнолюбия и дворянской революционности, еще решали задачи национальной культуры на почве просветительства и рационализма, унаследованных от XVIII века. Романтические веяния не могли их миновать, но они своеобразно ассимилировались исходным рационализмом[5]. С рационализмом, и при самом своем зарождении и позднее, вполне уживался сентиментализм. Недаром сочетание чувствительности с рассудочностью - характернейшая черта творчества Руссо.

Деятелям русской культуры 10-20-х годов еще присуще иерархическое жанровое мышление, в истоках своих восходящее к классицизму; по сравнению с классицизмом, понятно, смягченное, превратившееся в тенденцию. Жанровое мышление в литературе основано на представлении об иерархии разных, разумом расчлененных уровней бытия. Разные сферы ценностей: религиозная, государственная, сословная, гражданственная, эмоциональная и эротическая, даже сфера дружеского разгула, соотнесенного с вольнолюбием и протестом, - все они, при всей их взаимной противоречивости, могли совмещаться в опыте одного человека, иерархически располагаясь в его пределах.

Поэт, принадлежавший к этому культурному пласту, мог одновременно, не разрушая своего авторского образа, писать оды и элегии, идиллии и сатиры, медитации и дружеские послания. Система эта противостояла романтизму, соединявшему двоемирие (бесконечное и конечное) с метафизически понимаемым единством души поэта.

В переписке людей первых десятилетий века отчетливо выявилось жанровое мышление (разные типы письма, разное стилистическое выражение тем разной высоты) и процесс преодоления этого иерархического мышления. Ведь в переписке участвовали деятели разных поколений. Жуковский родился в 1783 году, Пушкин - в 1799-м. Их объединил «Арзамас».

Культурное сознание старших арзамас-цев (Жуковского, Ал. Тургенева) формировалось на рубеже XVIII и XIX веков; они воспитаны сентиментализмом и масонскими традициями, господствовавшими в доме Тургеневых (глава семьи Иван Петрович Тургенев был одним из крупнейших московских масонов) и в Благородном пансионе, где обучались братья Тургеневы и Жуковский.

Дневники и письма молодого Жуковского исповедальны, сосредоточены на идее самосовершенствования, воспитания в себе «внутреннего человека». В 1805 году Жу ковский пишет А.И.Тургеневу: «Я нынче гораздо сильнее чувствую, что я не должен пресмыкаться в этой жизни; что должен образовать свою душу и сделать все, что могу, для других... Будем полезны своим благородством, образованием души своей... Ах, брат, не надобно терять друг друга!.. Надобно быть людьми непременно! Я это чувствую! Мы живем не для одной этой жизни, я это имел счастие несколько раз чувствовать! Удостоимся этого великого счастия, которое ожидает нас в будущем, которому нельзя не быть, потому что оно неразлучно с бытием бога!»[6].

Здесь о высоком говорится высоким слогом. Душевное благородство, самосовершенствование, дружба, религия - все это безусловные ценности, и о них сказано прямо и однозначно. В ранних письмах А.Тургенева - к братьям, к Кайсарову - много бытовых и академических подробностей, рассуждений, наблюдений, но в минуты жизненных испытаний он сразу переходит на язык чувствительности и патетики, близкий к языку Жуковского. Тема смерти любимого брата Андрея (утрата величайшей ценности) вызывает высокую лексику, торжественные интонации. Выражение находится в прямом соответствии с содержанием высказывания.

В середине 1810-х годов у тех же корреспондентов нашлись другие возможности эпистолярного стиля. Наступает пора арзамасской буффонады, по выражению арзамасцев, - «галиматьи». Автором большей части арзамасских протоколов, с их тяжеловесной - на нынешний вкус - и вычурной пародийностью, был Жуковский. Арзамасский стиль проникает и в письма Жуковского: «...недавно уведомили меня, что наш почтенный Староста вот я вас (В.Л.Пушкин) осрамил себя и Арзамас дурными стихами и что он за это в экстраординарном заседании отставлен от должности Старосты, и переименован ватрушкою, и отдан на съедение Эоловой арфы»[7].

Почему крупнейшим мастером галиматьи стал именно мечтательный, меланхолический Жуковский? Это возможно было именно в силу иерархичности расчленяющего мышления. Арзамасская буффонада - это вышучивание «халдеев» «Беседы», чья деятельность воспринимается с отрицательным знаком оценки. Это и самовышучивание, пародийно противостоящее надутой торжественности «халдеев». У подобного самовышучивания был, таким образом, обратный смысл подразумеваемой собственной ценности. Тогда как романтическая ирония брала под сомнение и собственные ценности, вела с собственной ценностью сложную игру.

Жуковский (как и другие старшие арзамасцы) смеялся над смешным и пародировал отрицательное. Галиматья - особая сфера, не пересекающаяся со сферами меланхолии, мечты или пафоса и порывов в бесконечное.

Под конец в Арзамас пришли деятели (Николай Тургенев, Михаил Орлов), для которых противником была не «Беседа любителей русского слова», а русское самодержавие. С этим врагом предстояло бороться не пародиями, но совсем другими средствами. Появление в «Арзамасе» декабристов, как известно, ускорило его распад.

В «Арзамасе» сошлись и столкнулись два типа сознания. Люди, совмещавшие обособленную сферу буффонады и галиматьи с неприкосновенной для них сферой религиозных, вообще потусторонних ценностей (Жуковский, Александр Тургенев), и люди декабристской ориентации. Те и другие исходили из безусловного, и соответствующая тема побуждала их пользоваться адекватным ей оценивающим (положительно или отрицательно) языком.

Это относится к декабристам и старшего и младшего поколений. Так, в письме Александра Бестужева к Вяземскому (1824) среди литературных и общественных новостей возникают вдруг строки: «Я пристрастился к политике, да как и не любить ее в наш век - ее, эту науку прав, людей и народов ... этот священный пламенник правды во мраке невежества и в темнице самовластия»[8].

Здесь с предельной прямотой выражено отношение к ценностям и антиценностям. В переписке декабристов присутствует, конечно, шутка - обычная принадлежность «партикулярного письма» (выражение Пушкина) эпохи. Но комическое не возведено у них в систему, не имеет структурного значения.

Другую, противоречивую картину представляют характерные образцы эпистолярной прозы людей декабристской периферии, захваченных вольнолюбивыми настроениями (захвачено ими в той или иной мере было почти все образованное дворянство), но не принадлежавших к тайным политическим организациям.

Существовали тогда как бы две модели исторического характера - декабристская и онегинская. Изобразить декабриста Пушкин по цензурным причинам не мог. Он изобразил Онегина, хотя в окружении Пушкина, ближайшем и даже более отдаленном, собственно, не было людей в точном смысле онегинского типа. В Онегине сосредоточены тенденции, связывавшие определенный слой русского общества с общеевропейским «современным человеком»,

 

С его озлобленным умом,

Кипящим в действии пустом.

 

Лермонтовский Печорин в последекабристскую пору был психологически конкретнее. Печоринская модель размножилась в обществе; так же как ее вульгарная разновидность - тип Грушницкого.

Сам Пушкин совсем не Онегин, но некое онегинское начало присуще ему как человеку, оставшемуся за пределами политических организаций 20-х годов. О существовании тайных обществ Пушкин более чем догадывался, - он с ними соприкасался и страдал от своей отторгнутости. Об этом рассказывает в своих воспоминаниях Пущин.

Пушкин принадлежал к среде, для которой существовали ценности, так сказать, прирожденные, само собой разумеющиеся -понятия чести, родины, общественного блага, поэзии, любви. Это был общий ценностный фон, обязательный и для тех, кто не принадлежал ни к активным носителям религиозно-мистических идей (Жуковский), ни к деятелям дворянской революции. Выработался особый склад сознания. Оно ушло уже от сентиментализма старшего поколения, романтизм не был для него органическим переживанием. В истоках своих оно ближе к французской традиции просветительского, вольтерьянского скептицизма.

В своем творчестве человек этого склада исходил из ценностей общественного и внутреннего, субъективного порядка. Они были для него неоспариваемой данностью. Но в частном своем обиходе, в качестве эмпирической личности, он запрещает себе говорить о высоком и прекрасном прямо соответствующими высокими словами. Духовные, идеологические ценности тоже нуждаются в гарантии. Скептик как бы боится оставить неоплаченным счет, предъявленный безусловным. В частной жизни (в отличие от творчества) он не берет на себя эту ответственность. Он боится, как бы слово не оказалось больше своего предмета; и только порой позволяет подглядеть предмет сквозь разговорные, обиходные, шуточные речевые пласты.

Романтическая ирония работала иначе; она размывала границы между смешным и серьезным, одновременно утверждала и отрицала ценности. Словоупотребление русских вольнодумцев 1820-х годов не исключает ценности; оно их прячет, маскирует просторечием, шуткой, даже сквернословием. Так возникают своего рода эвфемизмы высокого.

Все это можно найти в письмах Дельвига, Баратынского, других сверстников Пушкина. Но в письмах Пушкина эти тенденции находят свое полное выражение[9].

Вяземский был на семь лет старше Пушкина; все же ближе всего к пушкинской именно его эпистолярная манера. К ней относится многое из того, что будет сказано здесь о письмах Пушкина; хотя Вяземский чаще прибегает к ораторскому тону, к языку политической, публицистической прозы. Замечательный документ времени - переписка Вяземского с А.И.Тургеневым, собранная в четырех томах «Остафьевского архива». Обычно ее рассматривают как некое целое. Между тем эпистолярная позиция Тургенева другая. Она восходит к сентименталистским традициям его молодости, к арзамасской установке смеяться над смешным, а не над любыми явлениями жизни.

В дружеских письмах Пушкина конца 10-х и 20-х годов шутка - это уже не изолированная область галиматьи. Шутка в разных ее формах, сатиры, буффонады, пародии, иронии, - это особый «смеховой мир», развернутая, напряженная система восприятия, охватывающая все - от несомненных для Пушкина ценностей до заслуживающего вражды и презрения. В частности, до притеснительных требований политической власти.

О высоком можно и должно было писать в стихах и литературной прозе, в письмах, посвященных важным материям (французские письма к Чаадаеву, например). В стихах он писал так и об объективно значимом и о личном - несчастная любовь, сердечные испытания, слезы, пени. Это можно, потому что личное стало здесь общим и потому что между автором и читателем - защитный заслон поэтической условности. Тот же автор в письмах запрещает себе выражение чувства, не защищенного обобщающей поэтической формой, вообще выражение «внутреннего человека».

Парадоксальное соотношение: в дружеском письме, казалось бы самом интимном роде словесности (таким оно и было, скажем, в 30-40-х годах), интимность оказывается запрещенной. Интимное - в преображенном виде - становится достоянием литературы, предназначенной для публики. Баратынский в письме к Ивану Киреевскому назвал этот запрет «застенчивостью чувства»[10].

Пушкин реагировал очень резко, когда на застенчивость его чувства посягали. 25 августа 1823 года он пишет брату из Одессы: «Здесь Туманский. Он добрый малый, да иногда врет - например, он пишет в Петербург письмо, где говорит между прочим обо мне: Пушкин открыл мне немедленно свое сердце и porte seu ille - любовь и пр. ... дело в том, что я прочел ему отрывки из Бахчисарайского фонтана ... сказав, что я не желал бы ее (поэму) напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру. Туманский принял это за сердечную доверенность и посвящает меня в Шаликовы -помогите!»

Пушкин вовсе не отрицает высокую ценность (в данном случае любовь), он только прибегает к защитной маскировке, за которой позволено угадывать истину. Что такое - «глупо влюблен»? Это означает на самом деле - мучительно, безнадежно. Шуточное словоупотребление основано на несовпадении, оно достигает цели окольным путем. Слово не прилегает вплотную к реалии, между ними остается пространство, в котором рождаются колеблющиеся значения.

В письме к брату Пушкин маскирует личный, сердечный опыт. Но в своих письмах подобным образом Пушкин обращается и с темами общечеловеческими. Он шутит над поэтическим делом своим и своих друзей, вплоть до комических сравнений процесса творчества с физиологическими отправлениями. В письме к Вяземскому (6 февраля 1823 года) Пушкин писал: «Другим досадно, что пленник не кинулся в реку вытаскивать мою черкешенку - да сунься-ка; я плавал в кавказских реках, - тут утонешь сам, а ни черта не сыщешь ...» В начале декабря того же года Пушкин пишет Вяземскому по поводу «язвительных лобзаний» в «Бахчисарайском фонтане»: «Дело в том, что моя Грузинка кусается, и это непременно должно быть известно публике».

Разговор о назначении поэта, о вдохновении предоставлен автору стихов; в письмах Пушкин настаивает на позиции профессионала, продающего плоды своего вдохновения: «... на конченную свою поэму я смотрю, как сапожник на пару своих сапог: продаю с барышом» (письмо Вяземскому, март 1823 года).

Тема «Моей родословной», тема предков, Пушкиных и Ганнибалов, была для Пушкина острой, даже болезненной. Это не мешает ему в письме к брату (январь 1825 года) упомянуть об «арапской роже» «нашего дедушки», которую он хотел бы видеть в картине Полтавской битвы.

Комически обыгрывается и тема смерти. Поведение Пушкина всегда было отмечено непреклонным мужеством перед лицом смерти, в своих творениях он посвятил ей много высоких раздумий, - в письмах он шутил. Люди 1820-х годов не старались обходить эту тему и обращались с ней непринужденно. В августе 1831 года Пушкин пишет Вяземскому из Царского Села: «20 августа, день смерти Василия Львовича, здешние арзамасцы поминали своего старосту вотрушками (арзамасское прозвище В.Л. Пушкина), в кои воткнуто было по лавровому листу». В дни холерной эпидемии 1831 года Пушкин сообщает Вяземскому о Е.М.Хитрово: «Элиза приготовляется к смерти мученической и уже написала мне трогательное прощание».

Дядя Василий Львович, Е.Хитрово -обычные мишени пушкинских шуток. Но вот письмо к Плетневу от 11 апреля 1831 года: «Умер ты, что ли? Если тебя уже нет на свете, то, тень возлюбленная, кланяйся от меня Державину и обними моего Дельвига». Здесь в обыгрывание холерных обстоятельств вовлекается и столь дорогое Пушкину имя умершего Дельвига.

О смерти Дельвига Пушкин говорит и другим языком. Так, в письме к Плетневу от 21 января 1831 года: «Ужасное известие получил я в воскресение ... Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная ... Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду - около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы осиротели».

Своеобразный «смеховой мир» пушкинских писем скрывает глубоко залегающие пласты жизненно важного, высокого, трагического. Но ценности предстают не только в травестийном, замаскированном виде; порой они вторгаются в текст в своем прямом, адекватном словесном выражении. В этих прорывах к серьезному и высокому Пушкин всегда сдержан, чужд патетике и чувствительности; поэтому прорвавшиеся слова звучат особенно сильно. Так, например, в письмах к Плетневу, к Кривцову, написанных перед женитьбой и отражающих неверие Пушкина в возможность счастья («Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты ...»).

Иногда Пушкин переходит на язык политической прозы (размышления о греческом восстании, о Польше). С серьезным тоном сразу меняется стилистика писем. Наряду с лексикой к этим переходам очень чувствителен синтаксис. В шуточном тексте много коротких, отрывистых фраз, тяготеющих к тому, чтобы состоять из подлежащего, сказуемого и бьющих в цель определений; лексическая пестрота; в быстром темпе, без логических переходов сменяющиеся темы. Вместе с серьезным тоном появляются синтаксически развернутые, замедленные фразы. Они вытекают друг из друга; этому соответствуют иногда несколько архаические обороты речи.

И это не только в тех случаях, когда трактуются важные политические или исторические вопросы, но, например, и в строках письма к Дельвигу (март 1821 года), посвященных брату Льву: «Друг мой, есть у меня до тебя просьба - узнай, напиши мне, что делается с братом, - ты его любишь, потому что меня любишь, он человек умный во всем смысле слова - и в нем прекрасная душа. Боюсь за его молодость, боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим - другого воспитания нет для существа, одаренного душою. Люби его, я знаю, что будут стараться изгладить меня из его сердца, - в этом найдут выгоду». На фоне пушкинских писем к ближайшим друзьям - это выглядит почти стилизацией.

От вторгшегося высокого слога Пушкин, как будто обрывая себя, часто спешит перейти к шутке, восстановить неустойчивый баланс несовпадающих слов и реалий. Иногда разные уровни оценки противоречиво соединяются в одной фразе. «Письмо Жуковского наконец я разобрал. Что за прелесть чертовская его небесная душа! Он святой, хотя родился романтиком, а не греком, и человеком, да каким еще!» (май 1825 года). Пушкин говорит здесь, что душа Жуковского прекрасна, но «застенчивость чувства» не позволяет сказать это в лоб. Отсюда неожиданный оксюморон - «прелесть чертовская»; отсюда скользящий оттенок иронии в словах «небесная», «святой».

Предметом шуток Пушкина является то низкое и враждебное (антиценности), то истинные ценности, которые прославляет поэт, а эмпирический человек, стерегущий свой внутренний мир, считает нужным маскировать смешным.

Так складывается важнейшая стилистическая категория писем Пушкина - эвфемизмы высокого.



[1] Подробный обзор литературы о письмах Пушкина см.: Левкович Я.Л. Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.-Л., 1966 (гл. «Письма»). Укажу здесь некоторые работы: Тынянов Ю. Н, Литературный факт. - В кн.: Тынянов Ю.Н. Поэтика, история литературы, кино, М., 1977, с. 265-267; Винокур Г. О. Пушкин-прозаик. - В кн.: Винокур Г. О. Культура языка. М., 1929, с.286-303; Степанов Н. Л. Дружеское письмо начала XIX века. - В кн.: Степанов Н.Я. Поэты и прозаики. М., 1966; Его же. Письма Пушкина как литературный жанр. - Там же; Маймин Е.А. Дружеская переписка. Пушкин с точки зрения стилистики. - Пушкинский сборник. Псков, 1962; Семенко И. М. Письма Пушкина. - Пушкин А. С. Собр. соч. в 10-ти т., т.9. М., 1977; Вояъперт Л.И. Пушкин и Шадерло де Лакло (на пути к роману в письмах). - В кн.: Вольперт Л.И, Пушкин и психологическая традиция во французской литературе. Таллин, 1980; Паперно И. А. Переписка как вид текста. Структура письма. - Материалы Всесоюзн, симпозиума по вторичным моделирующим системам. Тарту, 1974; Ее же. Переписка Пушкина как целостный текст. -«Ученые зап. Тартуск. гос. ун-та», 1977, вып.420; Ее же, О реконструкции устной речи из письменных источников. - Там же, 1978, вып. 422; Мушини И. Пушкин и его эпоха в переписке поэта. - Переписка А.С.Пушкина в 2-х т. Т. 1. М., 1982. Наиболее полным образом вопрос разработан в монографии американского исследователя У.-М.Тоддд: Todd W.M. The Familiar Letter as a Literary Ganre in the Age of Pushkin. New Jersey, 1976. Книга содержит обширную библиографию.

[2] Звенья. Вып.6. М.-Л., 1936, с.258.

[3] Например, молодой Герцен в своей романтической переписке с невестой (1830-е годы) предназначил себе роль демонической личности, а невесте - роль носительницы начала Вечной женственности, спасающей «демона».

[4] См.: Лазарчук P.M. Дружеское письмо второй половины XVIII века как явление литературы. Автореф. дис. на соиск. учен, степени. Л., 1972; см. также ряд работ того же автора, опубликованных начиная с 1969 года.

[5] См.: Гинзбург Л, О лирике. Л., 1974 (гл. «Проблемы личности»).

[6] Жуковский В. А. Собр. соч. в 4-х т., т. 4. М.-Л., 1960, с.451-452.

[7] Жуковский В. А. Собр. соч. в 4-х т., т. 4, с. 570.

[8] Бестужев-Марлинский А. А. Соч. в 2-х т., т. 2. М., 1958, с. 621.

[9] Речь идет главным образом о письмах Пушкина 20-х - начала 30-х годов. В последние годы наряду с многочисленными письмами к жене преобладают письма деловые, вообще коммуникативные.

[10] Письмо 1832 года (Татевский сборник . С. А. Рачинского. Спб., 1899, с. 39).