Платон

Платон (427- 347 до и. э.) - древнегреческий философ, создатель религиозно- философского союза, или школы, получившей имя Академии. Диалог «Пир» (или «Об эросе», или «О благе») написан около 387- 384 гг. до н. э. Стал источником для многочисленных подражаний и материалом для комментариев уже при жизни автора. Оказал и оказывает бесспорное влияние на развитие философии любви вплоть до наших дней.

ПЛАТОН[1]

 Пир[2]

 Аполлодор и его друг

 - К вашим расспросам я, по-моему, достаточно подготовлен. На днях, когда я шел в город из дому, из Фалера, один мой знакомый увидал меня сзади и шутливо окликнул издали.

- Эй,- крикнул он,- Аполлодор, фалерский житель, погоди-ка!

Я остановился и подождал.

- Аполлодор,- сказал он,- а ведь я как раз искал тебя, чтобы расспросить о том пире у Агафона, где были Сократ, Алкивиад и другие, и узнать, что же это за речи там велись о любви. Один человек рассказывал мне о них со слов Феникса, сына Филиппа, и сказал, что ты тоже все это знаешь. Но сам он ничего толком не мог сооб­щить, а потому расскажи-ка мне обо всем этом ты - ведь тебе больше всех пристало передавать речи твое­го друга. Но сначала скажи мне, при­сутствовал ли ты сам при этой беседе или нет?

И я ответил ему:

- Видимо, тот, кто тебе рассказы­вал, и впрямь не рассказал тебе ничего толком, если ты думаешь, будто беседа, о которой ты спрашиваешь, происходи­ла недавно, так что я мог там при­сутствовать.

- Да, именно так я и думал,- от­вечал он.

- Да что ты, Главкон? - восклик­нул я.- Разве ты не знаешь, что Ага­фон уже много лет здесь не живет? А с тех пор как я стал проводить время с Со­кратом и взял за правило ежедневно примечать все, что он говорит и делает, не прошло и трех лет. Дотоле я бродил где придется, воображая, что зани­маюсь чем-то стоящим, а был жалок, как любой из вас,- к примеру, как ты теперь, если ты думаешь, что лучше за­ниматься чем угодно, только не филосо­фией.

- Чем смеяться над нами,- ответил он,- лучше скажи мне, когда состоя­лась эта беседа.

- Во времена нашего детства,- от­вечал я,- когда Агафон получил награ­ду за первую свою трагедию, на сле­дующий день после того, как он жертво­приношением отпраздновал эту победу вместе с хоревтами[3].

- Давно, оказывается, было дело. Кто же рассказывал об этом тебе, не сам ли Сократ?

- Нет, не Сократ, а тот же, кто и Фениксу,- некий Аристодем из Кидафин, маленький такой, всегда босоно­гий; он присутствовал при этой беседе, потому что был тогда, кажется, одним из самых пылких почитателей Сократа. Впрочем, и самого Сократа я кое о чем расспрашивал, и тот подтвердил мне его рассказ.

- Так почему бы тебе не поделить­ся со мной? Ведь по дороге в город удобно и говорить и слушать.

Вот мы и вели по пути беседу об этом; потому я и чувствую себя, как я уже заметил вначале, достаточно под­готовленным. И если вы хотите, чтобы я рассказал все это и вам, пусть будет по-вашему. Ведь я всегда безмерно рад случаю вести или слушать философские речи, не говоря уж о том, что надеюсь извлечь из них какую-то пользу; зато, когда я слышу другие речи, особенно ваши обычные речи богачей и дельцов, на меня нападает тоска и мне стано­вится жаль вас, моих приятелей, потому что вы думаете, будто дело делаете, а сами только напрасно время тратите. Вы же, может быть, считаете несчаст­ным меня, и я допускаю, что вы правы; но что несчастны вы - это я не то что допускаю, а знаю твердо.

- Всегда-то ты одинаков, Аполлодор: вечно ты поносишь себя и других и, кажется, решительно всех, кроме Со­крата, считаешь достойными сожале­ния, а уж себя самого - в первую голо­ву. За что прозвали тебя бесноватым, этого я не знаю, но в речах своих ты и правда всегда таков: ты нападаешь на себя и на весь мир, кроме Сократа.

- Ну, как же мне не бесноваться, милейший, как мне не выходить из себя, если таково мое мнение и обо мне самом, и о вас.

- Не стоит сейчас из-за этого пре­рекаться, Аполлодор. Лучше исполни нашу просьбу и расскажи, какие там велись речи.

- Они были такого примерно рода... Но я попытаюсь, пожалуй, рассказать вам все по порядку, так же как и сам Аристодем мне рассказывал.

Итак, он встретил Сократа - умы­того и в сандалиях, что с тем редко случалось, и спросил его, куда это он так вырядился. Тот ответил:

- На ужин к Агафону. Вчера я сбежал с победного торжества, испу­гавшись многолюдного сборища, но пообещал прийти сегодня. Вот я и принарядился, чтобы явиться к кра­савцу красивым. Ну а ты,- заключил он,- не хочешь ли ты пойти на пир без приглашенья?

И он ответил ему:

- Как ты прикажешь!

- В таком случае,- сказал Со­крат,- пойдем вместе и, во изменение поговорки, докажем, что «к людям до­стойным на пир достойный без зова при­ходит». Гомер, например, не просто исказил эту поговорку, но, можно ска­зать, надругался над ней. Изобразив Агамемнона необычайно доблестным воином, а Менелая «слабым копейщи­ком», он заставил менее достойного Менелая явиться без приглашения к более достойному Агамемнону, когда тот приносил жертву и давал пир.

Выслушав это, Аристодем сказал:

- Боюсь, что выйдет не по-твоему, Сократ, а скорей по Гомеру, если я, че­ловек заурядный, приду без пригла­шенья на пир к мудрецу. Сумеешь ли ты, приведя меня, как-нибудь оправ­даться? Ведь я же не признаюсь, что явился незваным, а скажу, что пригла­сил меня ты.

- «Путь совершая вдвоем»[4],- воз­разил он,- мы обсудим, что нам ска­зать. Пошли!

Обменявшись такими примерно сло­вами, они отправились в путь. Сократ, предаваясь своим мыслям, всю дорогу отставал, а когда Аристодем останав­ливался его подождать, велел ему идти вперед. Придя к дому Агафона, Аристо­дем застал дверь открытой, и тут, по его словам, произошла забавная сцена. К нему тотчас выбежал один из рабов и отвел его туда, где уже возлежали готовые приступить к ужину гости. Как только Агафон увидел вошед­шего, он приветствовал его такими сло­вами:

- А, Аристодем, ты пришел кста­ти,- как раз поужинаешь с нами. Если же ты по какому-нибудь делу, то отложи его до другого раза. Ведь я и вчера уже искал тебя, чтобы пригласить, но нигде не нашел. А Сократа что же ты не при­вел к нам?

- И я,- продолжал Аристодем,- обернулся, а Сократ, гляжу, не идет сле­дом; пришлось объяснить, что сам я пришел с Сократом, который и пригла­сил меня сюда ужинать.

- И отлично сделал, что пришел,- ответил хозяин,- но где же он?

- Он только что вошел сюда следом за мною, я и сам не могу понять, куда он девался.

- Ну-ка,- сказал Агафон слуге,- поищи Сократа и приведи его сюда. А ты, Аристодем, располагайся рядом с Эриксимахом!

И раб обмыл ему ноги, чтобы он мог возлечь; а другой раб тем временем вер­нулся и доложил: Сократ, мол, повер­нул назад и теперь стоит в сенях сосед­него дома, а на зов идти отказывается.

- Что за вздор ты несешь,- сказал Агафон,- позови его понастойчивей!

Но тут вмешался Аристодем.

- Не нужно,- сказал он,- оставь­те его в покое. Такая уж у него при­вычка - отойдет куда-нибудь в сторон­ку и станет там. Я думаю, он скоро явит­ся, не надо только его трогать.

- Ну что ж, пусть будет по-твоему,- сказал Агафон.- А нас, всех остальных, вы, слуги, пожалуйста, уго­щайте! Подавайте нам все, что поже­лаете, ведь никаких надсмотрщиков я никогда над вами не ставил. Считайте, что и я, и все остальные приглашены вами на обед, и ублажайте нас так, чтобы мы не могли на вас нахва­литься.

Затем они начали ужинать, а Сокра­та все не было. Агафон не раз поры­вался послать за ним, но Аристодем этому противился. Наконец Сократ все-таки явился, промешкав, против обык­новения, не так уж долго, как раз к се­редине ужина. И Агафон, возлежавший в одиночестве[5] с краю, сказал ему:

- Сюда, Сократ, располагайся ря­дом со мной, чтобы и мне досталась до­ля той мудрости, которая осенила тебя в сенях. Ведь конечно же ты нашел ее и завладел ею, иначе ты бы не тронулся с места.

- Хорошо было бы, Агафон,- отве­чал Сократ, садясь,-если бы мудрость имела свойство перетекать, как только мы прикоснемся друг к другу, из того, кто полон ею, к тому, кто пуст, как пере­текает вода по шерстяной нитке из пол­ного сосуда в пустой. Если и с муд­ростью дело обстоит так же, я очень вы­соко ценю соседство с тобой: я думаю, что ты до краев наполнишь меня вели­колепнейшей мудростью. Ведь моя муд­рость какая-то ненадежная, плохонь­кая, она похожа на сон, а твоя блиста­тельна и приносит успех: вон как она, несмотря на твою молодость, засверка­ла позавчера на глазах тридцати с лишним тысяч греков.

- Ты насмешник, Сократ,- сказал Агафон.- Немного погодя, взяв в судьи Диониса[6], мы с тобой еще разберемся, кто из нас мудрей, а покамест прини­майся за ужин!

- Затем,- продолжал Аристодем,- после того как Сократ возлег и все поужинали, они совершили возлиянье, спели хвалу богу, исполнили все, что полагается, и приступили к ви­ну. И тут Павсаний повел такую речь.

- Хорошо бы нам, друзья,- сказал он,- не перепиваться. Я, откровенно говоря, чувствую себя после вчерашней попойки довольно скверно, и мне нуж­на некоторая передышка, как, впро­чем, по-моему, и большинству из вас: вы ведь тоже вчера в этом участвова­ли; подумайте же, как бы нам пить по­умеренней.

И Аристофан ответил ему:.

Ты совершенно прав, Павсаний, что нужно всячески стараться пить в меру. Я и сам вчера перебрал.

Услыхав их слова, Эриксимах, сын Акумена, сказал:

- Конечно, вы правы. Мне хотелось бы только выслушать еще одного из вас - Агафона: в силах ли он пить?

- Нет, я тоже не в силах,- отвечал Агафон.

- Ну, так нам, кажется, повезло, мне, Аристодему, Федру и остальным,- сказал Эриксимах,- если вы, такие мастера пить, сегодня отказывае­тесь,- мы-то всегда пьем по капле. Сократ не в счет: он способен и пить и не пить, так что, как бы мы ни поступи­ли, он будет доволен. А раз никто из присутствующих не расположен, по-моему, пить много, я вряд ли кого-либо обижу, если скажу о пьянстве всю правду. Что опьянение тяжело людям, это мне, как врачу, яснее ясного. Мне и самому неохота больше пить, и другим я не советую, особенно если они еще не оправились от похмелья.

- Сущая правда,- подхватил Федр из Мирринунта,- я-то и так всегда те­бя слушаюсь, а уж когда дело касается врачеванья, то и подавно, но сегодня, я думаю, и все остальные, если пораз­мыслят, с тобой согласятся.

Выслушав их, все сошлись на том, чтобы на сегодняшнем пиру допьяна не напиваться, а пить просто так, для сво­его удовольствия.

- Итак,- сказал Эриксимах,- раз уж решено, чтобы каждый пил сколько захочется, без всякого принуждения, я предлагаю отпустить эту только что вошедшую к нам флейтистку,- пускай играет для себя самой или, если ей угод­но, для женщин во внутренних покоях дома, а мы посвятим сегодняшнюю на­шу встречу беседе. Какой именно - это я тоже, если хотите, могу предложить. Все заявили, что хотят услыхать его предложение. И Эриксимах сказал:

- Начну я так же, как Меланиппа у Эврипида[7] : «Вы не мои слова сейчас услышите», а нашего Федра. Сколько раз Федр при мне возмущался: «Не стыдно ли, Эриксимах, что, сочиняя дру­гим богам и гимны и пэаны, Эроту, та­кому могучему и великому богу, ни один из поэтов - а их было множест­во - не написал даже похвального слова. Или возьми почтенных софи­стов: Геракла и других они восхваляют в своих писаниях прозой, как, напри­мер, достойнейший Продик. Все это еще не так удивительно, но однажды мне попалась книжка, в которой пре­возносились полезные свойства соли, да и другие вещи подобного рода не раз бывали предметом усерднейших вос­хвалений, а Эрота до сих пор никто еще не отважился достойно воспеть, и вели­кий этот бог остается в пренебреже­нии!» Федр, мне кажется, прав. А по­этому мне хотелось бы отдать должное Федру и доставить ему удовольствие, тем более что нам, собравшимся здесь сегодня, подобает, по-моему, почтить этого бога. Если вы разделяете мое мнение, то мы бы отлично провели вре­мя в беседе. Пусть каждый из нас, спра­ва по кругу, скажет как можно лучше похвальное слово Эроту, и первым пусть начнет Федр, который и возле­жит первым, и является отцом этой беседы.

- Против твоего предложения, Эри­ксимах,- сказал Сократ,- никто не подаст голоса. Ни мне, раз я утверж­даю, что не смыслю ни в чем, кроме люб­ви, ни Агафону с Павсанием, ни, подав­но, Аристофану[8],- ведь все, что он де­лает, связано с Дионисом и Афроди­той,- да и вообще никому из тех, кого я здесь вижу, не к лицу его отклонять. Правда, мы, возлежащие на последних местах, находимся в менее выгодном положении; но если речи наших пред­шественников окажутся достаточно хо­роши, то с нас и этого будет довольно. Итак, в добрый час, пусть Федр поло­жит начало и произнесет свое похваль­ное слово Эроту!

Все, как один, согласились с Сокра­том и присоединились к его пожела­нию. Но всего, что говорил каждый, Аристодем не запомнил, да и я не за­помнил всего, что пересказал мне Ари­стодем. Я передам вам из каждой речи то, что показалось мне наиболее до­стойным памяти.

Итак, первым, как я уже сказал, го­ворил Федр, а начал он с того, что Эрот - это великий бог, которым люди и боги восхищаются по многим причи­нам, не в последнюю очередь из-за его происхождения: ведь почетно быть древнейшим богом. А доказательством этого служит отсутствие у него роди­телей, о которых не упоминает ни один прозаик и ни один поэт. Гесиод говорит, что сначала возник Хаос, а следом

 

Широкогрудая Гея, всеобщий приют

безопасный,

С нею Эрот...

 

В том, что эти двое, то есть Земля и Эрот, родились после Хаоса, с Гесиодом согласен и Акусилай. А Парменид го­ворит о своей «Рождающей силе», что

 

Первым из всех богов она сотворила Эрота.

 

Таким образом, весьма многие схо­дятся на том, что Эрот - бог древней­ший. А как древнейший бог, он явился для нас первоисточником величайших благ. Я, по крайней мере, не знаю боль­шего блага для юноши, чем достойный влюбленный, а для влюбленного - чем достойный возлюбленный. Ведь тому, чем надлежит всегда руководствовать­ся людям, желающим прожить свою жизнь безупречно, никакая родня, никакие почести, никакое богатство, да и вообще ничто на свете не на­учит их лучше, чем такая любовь. Чему же она должна их учить? Стыдиться постыдного и честолюбиво стремиться к прекрасному, без чего ни государство, ни отдельный человек не способны ни на какие великие и добрые дела. Я утверждаю, что, если влюблен­ный совершит какой-нибудь недостой­ный поступок или по трусости спустит обидчику, он меньше страдает, если уличит его в этом отец, приятель или еще кто-нибудь,- только не его моло­дой любимец. То же, как мы замечаем, происходит и с возлюбленным: будучи уличен в каком-нибудь неблаговидном поступке, он стыдится больше всего тех, кто его любит. И если бы возможно было образовать из влюбленных и их возлюбленных государство или, на­пример, войско, они управляли бы им наилучшим образом, избегая всего по­стыдного и соревнуясь друг с другом; а сражаясь вместе, такие люди даже и в малом числе побеждали бы, как гово­рится, любого противника: ведь поки­нуть строй или бросить оружие влюб­ленному легче при ком угодно, чем при любимом, и нередко он предпочтет смерть такому позору; а уж бросить возлюбленного на произвол судьбы или не помочь ему, когда он в опасности,- да разве найдется на свете такой трус, в которого сам Эрот не вдохнул бы доб­лесть, уподобив его прирожденному храбрецу? И если Гомер говорит, что некоторым героям отвагу внушает бог, то любящим дает ее не кто иной, как Эрот.

Ну, а умереть друг за друга готовы одни только любящие, причем не толь­ко мужчины, но и женщины. У греков убедительно доказала это Алкестида, дочь Пелия; она одна решилась уме­реть за своего мужа, хотя у него были еще живы отец и мать. Благодаря своей любви она настолько превзошла обоих в привязанности к их сыну, что всем по­казала: они только считаются его род­ственниками, а на самом деле - чужие ему люди; этот ее подвиг был одобрен не только людьми, но и богами, и если из множества смертных, совершавших прекрасные дела, боги лишь считан­ным даровали почетное право возвра­щения души из Аида, то ее душу они выпустили оттуда, восхитившись ее по­ступком[9]. Таким образом, и боги тоже высоко чтут преданность и самоотвер­женность в любви. Зато Орфея, сына Эагра, они спровадили из Аида ни с чем и показали ему лишь призрак жены, за которой тот явился, но не выдали ее са­мой, сочтя, что он, как кифаред, слиш­ком изнежен, если не отважился, как Алкестида, из-за любви умереть, а умудрился пробраться в Аид живым. Поэтому боги наказали его, сделав так, чтобы он погиб от рук женщин, в то время как Ахилла, сына Фетиды, они почтили, послав на Острова Блажен­ных: узнав от матери, что он умрет, ес­ли убьет Гектора, а если не убьет, то вернется домой и доживет до старости, Ахилл смело предпочел прийти на по­мощь Патроклу и, отомстив за своего поклонника, принять смерть не только за него, но и вслед за ним. И за то, что он был так предан влюбленному в него, безмерно восхищенные боги почтили Ахилла особым отличием. Эсхил гово­рит вздор, утверждая, будто Ахилл был влюблен в Патрокла: ведь Ахилл был не только красивей Патрокла, как, впро­чем, и вообще всех героев, но, по сло­вам Гомера, и гораздо моложе, так что у него даже борода еще не росла. И в самом деле, высоко ценя благородство в любви, боги больше восхищаются и дивятся и благодетельствуют в том слу­чае, когда любимый предан влюблен­ному, чем когда влюбленный предан предмету своей любви. Ведь любящий божественнее возлюбленного, потому что вдохновлен богом. Вот почему, по­слав Ахилла на Острова Блаженных, боги удостоили его большей чести, чем Алкестиду. Итак, я утверждаю, что Эрот - самый древний, самый почтен­ный и самый могущественный из богов, наиболее способный наделить людей доблестью и даровать им блаженство при жизни и после смерти.

Вот какую речь произнес Федр. Пос­ле Федра говорили другие, но их речи Аристодем плохо помнил и потому, опустив их, стал излагать речь Павсания. А Павсаний сказал:

- По-моему, Федр, мы неудачно оп­ределили свою задачу, взявшись вос­хвалять Эрота вообще. Это было бы правильно, будь на свете один Эрот, но ведь Эротов больше, а поскольку их больше, правильнее будет сначала ус­ловиться, какого именно Эрота хвалить. Так вот, я попытаюсь поправить дело, сказав сперва, какого Эрота надо хва­лить, а потом уже воздав ему достой­ную этого бога хвалу. Все мы знаем, что нет Афродиты без Эрота; и следова­тельно, будь на свете одна Афродита, Эрот был бы тоже один; но коль скоро Афродиты две, то и Эротов должно быть два. А этих богинь, конечно же, две: старшая, что без матери, дочь Ура­на, которую мы и называем поэтому не­бесной, и младшая, дочь Дионы и Зев­са, которую мы именуем пошлой. Но из этого следует, что и Эротов, сопутст­вующих обеим Афродитам, надо име­новать соответственно небесным и пошлым. Хвалить следует, конечно, всех богов, но я попытаюсь определить свойства, доставшиеся в удел каждому из этих двоих.

О любом деле можно сказать, что са­мо по себе оно не бывает ни прекрас­ным, ни безобразным. Например, все, что мы делаем сейчас, пьем ли, поем ли или беседуем, прекрасно не само по себе, а смотря по тому, как это делается, как происходит: если дело делается прекрасно и правильно, оно становится прекрасным, а если непра­вильно, то, наоборот, безобразным. То же самое и с любовью: не всякий Эрот прекрасен и достоин похвал, а лишь тот, который побуждает прекрасно лю­бить.

Так вот, Эрот Афродиты пошлой по­истине пошл и способен на что угодно, это как раз та любовь, которой любят люди заурядные. А такие люди любят, во-первых, женщин не меньше, чем юношей; во-вторых, они любят своих любимых больше ради их тела, чем ра­ди души, и, наконец, любят они тех, кто поглупее, заботясь только об удовлет­ворении своей похоти и не задумыва­ясь, прекрасно ли это. Вот почему они и способны на что угодно - на хорошее и на дурное в одинаковой степени. Ведь идет эта любовь как-никак от богини, которая не только гораздо моложе дру­гой, но и по своему происхожденью причастна и к женскому и к мужскому началу. Эрот же Афродиты небесной восходит к богине, которая, во-первых, причастна только к мужскому началу, но никак не к женскому,- недаром это любовь к юношам,- а во-вторых, стар­ше и чужда преступной дерзости. По­тому-то одержимые этим Эротом обра­щаются к мужскому полу, отдавая предпочтение тому, что сильней от при­роды и наделено большим разумом. Но и среди любителей мальчиков можно узнать тех, кем движет лишь этот Эрот. Ибо любят они не малолетних, а тех, у кого уже обнаружился разум, а разум появляется обычно с первым пушком. Те, чья любовь началась в эту пору, го­товы, мне кажется, никогда не разлу­чаться и жить вместе всю жизнь; такой человек не обманет юношу, воспользо­вавшись его неразумием, не перемет­нется от него, посмеявшись над ним, к другому.

А дело, по-моему, обстоит вот как. Тут все не так просто, ибо, как я уже сказал вначале, ни одно дело не быва­ет ни прекрасно, ни безобразно само по себе: если оно совершается прекрас­но - оно прекрасно, если безобразно - оно безобразно. Безобразно, стало быть, угождать низкому человеку, и притом низко, но прекрасно - и человеку достойному, и достойнейшим образом. Низок же тот пошлый поклонник, который любит тело больше, чем ду­шу; он к тому же и непостоянен, пос­кольку непостоянно то, что он любит. Стоит лишь отцвести телу, а тело-то он и любил, как он «упорхнет, уле­тая», посрамив все свои многословные обещанья. А кто любит за высокие нравственные достоинства, тот остает­ся верен всю жизнь, потому что он при­вязывается к чему-то постоянному. Поклонников у нас принято хоро­шенько испытывать и одним угождать, а других избегать. Вот почему наш обычай требует, чтобы поклонник до­могался своего возлюбленного, а тот уклонялся от его домогательств: такое состязание позволяет выяснить, к ка­кому разряду людей принадлежат тот и другой. Поэтому считается позорным, во-первых, быстро сдаваться, не дав пройти какому-то времени, которое и вообще-то служит хорошей проверкой; во-вторых, позорно отдаваться за день­ги или из-за политического влияния по­клонника, независимо от того, вызвана ли эта уступчивость страхом перед нуждой или же неспособностью пре­небречь благодеяниями, деньгами или политическими расчетами. Ведь такие побуждения ненадежны и преходящи, не говоря уж о том, что на их почве ни­когда не вырастет благородная друж­ба. И значит, достойным образом угождать поклоннику можно, по нашим понятиям, лишь при одном условии. Мы считаем, что если поклонника, как бы рабски ни служил он по своей воле предмету любви, никто не упрекнет в угодничестве, то и другой стороне остается одна непозорная разновид­ность добровольного рабства, а имен­но рабство во имя совершенствова­ния...

Таков Эрот богини небесной: небес­ный и сам, он очень ценен и для госу­дарства, и для отдельного человека, поскольку требует от любящего и от любимого великой заботы о нравствен­ном совершенстве. Все другие Эроты принадлежат другой Афродите -пошлой. Вот что, Федр,- заключил Павсаний,- могу я без подготовки при­бавить насчет Эрота к сказанному то­бой.

Сразу за Павсанием завладеть вни­манием - говорить такими созвучи­ями учат меня софисты - должен был, по словам Аристодема, Аристофан, но, то ли от пресыщения, то ли от чего дру­гого, на него как раз напала икота, так что он не мог держать речь и вынужден был обратиться к ближайшему своему соседу Эриксимаху с такими словами:

- Либо прекрати мою икоту, Эриксимах, либо говори вместо меня, пока я не перестану икать.

Эриксимах сказал:

- Поскольку Павсаний, прекрасно начав свою речь, закончил ее не совсем удачно, я попытаюсь придать ей завер­шенность. Что Эрот двойствен, это, по-моему, очень верное наблюдение. Но наша наука, наука врачевания, пока­зывает мне, что живет он не только в человеческой душе и не только в ее стремлении к прекрасным людям, но и во многих других ее порывах, да и во­обще во многом другом на свете - в телах любых животных, в растениях, во всем, можно сказать, сущем, ибо он бог великий, удивительный и всеобъем­лющий, причастный ко всем делам лю­дей и богов. И начну я с врачевания, чтобы нам кстати и почтить это искус­ство.

Двойственный этот Эрот заключен в самой природе тела. Ведь здоровое и больное начала тела, по общему при­знанию, различны и непохожи, а непо­хожее стремится к непохожему и любит его. Следовательно, у здорового нача­ла один Эрот, у больного - другой. И если, как только что сказал Павсаний, угождать людям порядочным хорошо, а распутникам - плохо, то и в самом теле угождать началу хорошему и здо­ровому - в чем и состоит врачебное искусство - прекрасно и необходимо, а началу плохому и больному - позор­но, и нужно, наоборот, всячески ему противодействовать, если ты хочешь быть настоящим врачом. Ведь врачеб­ная наука - это, по сути, наука о лю­бовных влечениях тела к наполнению и к опорожнению, и, кто умеет различать среди этих влечений прекрасные и дур­ные, тот сведущий врач, а кто добива­ется перемены, замещая в теле одну любовь другой, создавая нужную лю­бовь там, где ее нет, но где она должна быть, и удаляя оттуда ненужную, тот просто великий знаток своего дела. Ведь тут требуется умение установить дружбу между самыми враждебными в теле началами и внушить им взаимную любовь. Самые же враждебные нача­ла - это начала совершенно противо­положные: холодное и горячее, горь­кое и сладкое, влажное и сухое и тому подобное. Благодаря своему умению внушать этим враждебным началам любовь и согласие, наш предок Асклепий, как утверждают присутствующие здесь поэты - а я им верю,- и поло­жил начало нашему ремеслу.

Но значит, кроме врачебного искус­ства, которое, как я сказал, подчинено всецело Эроту, этот бог управляет так­же гимнастикой и земледелием.

Что касается музыки, то каждому мало-мальски наблюдательному чело­веку ясно, что с нею дело обстоит точно так же, и именно это, вероятно, хочет сказать Гераклит, хотя мысль его вы­ражена не лучшим образом. Он гово­рит, что, раздваиваясь, единое сохра­няет единство, примером чего служит строй лука и лиры. Очень, однако, не­лепо утверждать, что строй - это раз­двоение или что он возникает из начал различных. Вероятно, мудрец просто хочет сказать, что благодаря музы­кальному искусству строй возникает из звуков, которые сначала различались по высоте, а потом друг к другу прила­дились. Ведь не может же возникнуть согласный строй только оттого, что один звук выше, а другой ниже. Строй - это созвучие, а созвучие -это своего рода согласие, а из начал различных, покуда они различны меж­ду собой, согласия не получается. И наоборот,- противоположное и несо­гласное нельзя привести в гармонию, что видно и на примере ритма, который создается согласованием отличающих­ся сначала друг от друга долгот и краткостей. А согласие во все это вно­сит музыкальное искусство, устанавли­вающее, как и искусство врачебное, любовь и единодушие. Следовательно, музыкальное искусство есть знание лю­бовных влечений, касающихся строя и ритма. Впрочем, в самом строении строя и ритма нетрудно заметить лю­бовное начало, и Эрот здесь один. Но когда строй и ритм нужно передать лю­дям, то есть либо сочинить музыку, что называется мелопеей, либо правильно воспроизвести уже сочиненные лады и размеры, что достигается выучкой, тог­да эта задача трудна и требует большого искусника. Ведь тут снова всту­пает в силу известное уже положение, что угождать следует людям благонра­вным, заставляя тех, кто еще не отлича­ется благонравием, стремиться к нему, и что любовь благонравных, которую нужно беречь,- это прекрасная небес­ная любовь. Это Эрот музы Урании. Эрот же Полигимнии пошл, и прибегать к нему, если уж дело дошло до этого, следует с осторожностью, чтобы он при­нес удовольствие, но не породил неуме­ренности. Точно так же и в нашем ремесле очень важно верно направить желания, связанные с поварским ис­кусством, чтобы удовольствие не соп­ровождалось заболеванием.

Итак, и в музыке, и во врачеванье, и во всех других делах, и человеческих и божеских, нужно, насколько это воз­можно, принимать во внимание обоих Эротов, ибо и тот и другой там присут­ствуют.

Даже свойства времен года зависят от них обоих. Когда началами, о кото­рых я говорил, теплом и холодом, су­хостью и влажностью овладевает Эрот благонравный и они сливаются друг с другом разумно и гармонично, год бы­вает изобильный, он приносит людям, животным и растеньям здоровье, не причиняя им никакого вреда. Но когда времена года попадают под власть любви разнузданной, она многое губит и многое портит. Ведь из-за этого обыч­но возникают заразные и другие болез­ни, поражающие животных и расте­ния. Ибо и иней, и град, и медвяная ро­са происходят от таких неумеренных и неупорядоченных любовных влечений, знание которых, когда дело касается движения звезд и времен года, имену­ется астрономией.

Но и жертвоприношения, и все, что относится к искусству гаданья и в чем состоит общение богов и людей, тоже связано не с чем иным, как с охраной любви, с одной стороны, и врачеванием ее - с другой. Ведь всякое нечестие возникает обычно тогда, когда не чтут благонравного Эрота, не угождают ему, не отводят ему во всем первого ме­ста, а оказывают все эти почести друго­му Эроту, идет ли речь о родителях -живых ли, умерших ли - или о богах. На то и существует искусство гаданья, чтобы следить за любовными влеченья­ми и врачевать их, вот и получается, что гаданье - это творец дружбы между богами и людьми, потому что оно знает, какие любовные влеченья людей направлены к добру и какие ко­щунственны.

Вот сколь большим и многообраз­ным, вернее сказать, неограниченным могуществом обладает вообще всякий Эрот, но Эрот, который у нас и у богов ведет ко благу, к здравомыслию и спра­ведливости, этот Эрот обладает могу­ществом поистине величайшим и при­носит нам всяческое блаженство, поз­воляя нам дружески общаться между собой и даже с богами, которые совер­шеннее нас.

Возможно, что и я в своем похваль­ном слове Эроту многого не сказал, хо­тя так получилось не по моей воле. Но если я что-либо упустил из виду, твое дело, Аристофан, дополнить мою речь. Впрочем, может быть, ты собираешься восхвалять этого бога как-либо ина­че - ну, что ж, изволь...

Конечно, Эриксимах,- начал Аристофан,- я намерен говорить не так, как ты и Павсаний. Мне кажется, что люди совершенно не сознают истин­ной мощи Эрота, ибо, если бы они соз­навали ее, они бы воздвигали ему вели­чайшие храмы и алтари и приносили величайшие жертвы, а меж тем ничего подобного не делается, хотя все это следует делать в первую очередь. Ведь это же самый человеколюбивый бог, он помогает людям и врачует недуги, исце­ление от которых было бы для рода чело­веческого величайшим счастьем. Итак, я попытаюсь объяснить вам его мощь, а уж вы будете учителями другим.

Прежде всего, однако, вы должны кое-что узнать о человеческой природе и о том, что она претерпела. Когда-то наша природа была не такой, как те­перь, а совсем другой. Прежде всего, люди были трех полов, а не двух, как ныне,- мужского и женского, ибо суще­ствовал еще третий, который соединял в себе признаки этих обоих, сам он исчез, и от него сохранилось только название, употребляемое теперь как бранное слово,- андрогины; и из этого названия видно, что они сочетали в се­бе оба пола - мужской и женский. Кро­ме того, тело у всех было округлое, спи­на не отличалась от груди, рук было че­тыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, со­вершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей име­лось две пары, срамных частей две, а прочее можно представить себе по все­му, что уже сказано. Передвигался он либо выпрямившись - так же, как мы теперь, но в любую из двух сторон,- либо, если торопился, колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях, что позволяло ему быстро бежать вперед. А полов было три, и бы­ли они таковы потому, что мужской происходит от солнца, женский - от земли, а совмещавший оба других -от луны, поскольку и луна совмещает оба начала. Что же касается шаровид­ности этих существ и их передвижения по способу шара, то и тут сказывалось сходство с их родоначальниками. Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов, и то, что Гомер говорит об Эфиальте и Оте, относится к ним: это они пытались совершить вос­хожденье на небо, чтобы напасть на бо­гов.

И вот Зевс и прочие боги стали сове­щаться, как поступить с ними, и не зна­ли, как быть: убить их, поразив род людской громом, как когда-то гиган­тов,- тогда боги лишатся почестей и приношений от людей; но и мириться с таким бесчинством тоже нельзя было. Наконец Зевс, насилу кое-что приду­мав, говорит:

- Кажется, я нашел способ и сохра­нить людей, и положить конец их буй­ству, уменьшив их силу. Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезней для нас, потому что число их увеличится. И ходить они будут прямо, на двух ногах. А если они и после этого не угомонятся и начнут буйствовать, я,- сказал он,- рассеку их пополам снова, и они запрыгают у меня на одной ножке.

Сказав это, он стал разрезать людей пополам, как разрезают перед засол­кой ягоды рябины или как режут яйцо волоском. И каждому, кого он разре­зал, Аполлон, по приказу Зевса, дол­жен был повернуть в сторону разреза лицо и половину шеи, чтобы, глядя на свое увечье, человек становился скром­ней, а все остальное велено было зале­чить. И Аполлон поворачивал лица и, стянув отовсюду кожу, как стягивают мешок, к одному месту, именуемому те­перь животом, завязывал получавшееся посреди живота отверстие - оно и но­сит ныне названье пупка. Разгладив складки и придав груди четкие очер­танья,- для этого ему служило орудие вроде того, каким сапожники сглажи­вают на колодке складки кожи,- воз­ле пупка и на животе Аполлон оставлял немного морщин - на память о преж­нем состоянии. И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением уст­ремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страст­но желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь. И ес­ли одна половина умирала, то остав­шаяся в живых выискивала себе лю­бую другую половину и сплеталась с ней, независимо от того, попадалась ли ей половина прежней женщины, то есть то, что мы теперь называем женщиной, или прежнего мужчины. Так они и по­гибали. Тут Зевс, пожалев их, приду­мывает другое устройство: он пере­ставляет вперед срамные их части, ко­торые до того были у них обращены в ту же сторону, что прежде лицо, так что семя они изливали не друг в друга, а в землю, как кузнечики. Переместил же он их срамные части, установив тем са­мым оплодотворение женщин мужчи­нами, для того чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной - достигалось хотя бы удовлетворение от соития и они могли передохнуть, взяться за дела и позаботиться о других своих нуждах. Вот с каких давних пор свойственно людям любовное влечение друг к дру­гу, которое, соединяя прежние полови­ны, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую при­роду.

Итак, каждый из нас - это половин­ка человека, рассеченного на две камбалоподобных части, и поэтому каж­дый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, которое называлось андрогином, охочи до женщин, и блудодеи в большинстве своем принадле­жат именно к этой породе, а женщины такого происхожденья падки до муж­чин и распутны. Женщины же, пред­ставляющие собой половинку прежней женщины, к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают жен­щины, и трибады принадлежат именно к этой породе. Зато мужчин, представ­ляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому; уже в детстве, будучи дольками суще­ства мужского пола, они любят муж­чин, и им нравится лежать и обнимать­ся с мужчинами. Это самые лучшие из мальчиков и из юношей, ибо они от природы самые мужественные.

Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое поразительное чувст­во привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, кото­рые проводят вместе всю жизнь, не мо­гут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого, чего именно, она не мо­жет сказать и лишь догадывается о сво­их желаниях, лишь туманно намекает на них. И если бы перед ними, когда они лежат вместе, предстал Гефест со свои­ми орудиями и спросил их: «Чего же, люди, вы хотите один от другого?», а по­том, видя, что им трудно ответить, спро­сил их снова: «Может быть, вы хотите как можно дольше быть вместе и не разлучаться друг с другом ни днем ни ночью? Если ваше желание именно та­ково, я готов сплавить вас и срастить воедино, и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрете, в Аиде будет один мертвец вме­сто двух, ибо умрете вы общей смертью. Подумайте только, этого ли вы жажде­те, и будете ли вы довольны, если дос­тигнете этого?» - случись так, мы уве­рены, что каждый не только не отказал­ся бы от подобного предложения и не выразил никакого другого желанья, но счел бы, что услыхал именно то, о чем давно мечтал, одержимый стремлением слиться и сплавиться с возлюбленным в единое существо. Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное.

Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. Прежде, повторяю, мы были чем-то еди­ным, а теперь, из-за нашей несправедли­вости, мы поселены богом порознь, как аркадцы лакедемонянами. Существует, значит, опасность, что, если мы не будем почтительны к богам, нас рассекут еще раз, и тогда мы уподобимся не то вы­пуклым надгробным изображениям, ко­торые как бы распилены вдоль носа, не то значкам взаимного гостеприимства. Поэтому каждый должен учить каждого почтению к богам, чтобы нас не постиг­ла эта беда и чтобы нашим уделом была целостность, к которой нас ведет и ука­зывает нам дорогу Эрот. Не следует поступать наперекор Эроту: поступает наперекор ему лишь тот, кто враждебен богам. Наоборот, помирившись и под­ружившись с этим богом, мы встретим и найдем в тех, кого любим, свою по­ловину, что теперь мало кому удается. Пусть Эриксимах не вышучивает мою речь, думая, что я мечу в Агафона и Павсания. Может быть, и они принадле­жат к этим немногим и природа у них обоих мужская. Нет, я имею в виду вообще всех мужчин и всех женщин и хочу сказать, что наш род достигнет блаженства тогда, когда мы вполне удовлетворим Эрота и каждый найдет соответствующий себе предмет любви, чтобы вернуться к своей первоначаль­ной природе. Но если это вообще самое лучшее, то из всего, что есть сейчас, на­илучшим нужно признать то, что ближе всего к самому лучшему: встретить предмет любви, который тебе сродни. И следовательно, если мы хотим просла­вить бога, дарующего нам это благо, мы должны славить Эрота: мало того что Эрот и теперь приносит величайшую пользу, направляя нас к тому, кто бли­зок нам и сродни, он сулит нам, если только мы будем чтить богов, прекрас­ное будущее, ибо сделает нас тогда счастливыми и блаженными, исцелив и вернув нас к нашей изначальной природе.

Такова, Эриксимах,- заключил он,- моя речь об Эроте, она совсем не похо­жа на твою. Еще раз прошу тебя, не вы­шучивай ее и дай нам послушать, что скажут остальные, вернее, двое остав­шихся - Агафон и Сократ.

- Согласен,- сказал Эриксимах,- тем более что речь твоя была мне прият­на. Не знай я, что и Сократ, и Агафон -великие знатоки любви, я бы очень бо­ялся сейчас, что им нечего будет доба­вить, ибо многое и о самом разном уже сказано. А так я спокоен.

- Еще бы,- ответил ему Сократ,- ведь ты-то, Эриксимах, состязался на славу. А очутись ты в том положении, в каком я нахожусь или, вернее, окажусь, когда и Агафон произнесет свою речь, тебе было бы очень боязно и ты чувство­вал бы себя в точности так же, как я себя чувствую.

Ты хочешь, Сократ,- сказал Ага­фон,- одурманить меня, чтобы я сбил­ся от одной мысли, что эти зрители ждут от меня невесть какой прекрасной речи.

- У меня была бы очень скверная память, Агафон,- отвечал Сократ,- если бы я, видевший, как храбро и важ­но всходил ты с актерами на подмостки и перед исполнением сочиненных тобой же речей глядел в глаза тысячам зри­телей без малейшего страха, мог поду­мать, что ты растеряешься перед не­большим нашим кружком.

- Неужели, Сократ,- сказал Ага­фон,- я, по-твоему, так упоен театром, что не понимаю, насколько для человека мало-мальски здравомыслящего не­сколько умных людей страшнее толпы невежд?

- Нет, Агафон,- отвечал Сократ,- это было бы нехорошо с моей стороны, если бы я был о тебе такого нелепого мнения. Я не сомневаюсь, что, окажись ты в обществе тех, кто, по-твоему, действительно умен, ты считался бы с ними больше, чем с толпой. Но мы-то, боюсь я, к ним не относимся: мы-то ведь тоже были в театре и принадлежа­ли к толпе. А вот окажись ты в обществе каких-нибудь умных людей, ты, навер­но, устыдился бы их, если бы считал, что делаешь что-то постыдное, не так ли?

Ты прав,- отвечал Агафон.

- Ну а толпы ты не стал бы сты­диться, если бы считал, что делаешь что-то плохо?

- Дорогой мой Агафон,- вмешался в этот разговор Федр,- если ты будешь отвечать Сократу, ему будет уже совер­шенно безразлично, что здесь происхо­дит, лишь бы у него был собеседник, тем более еще и красивый. Хоть мне и приятно слушать беседы Сократа, я должен позаботиться о восхвалении Эрота и потребовать от каждого из вас речи. Пусть каждый из вас обоих от­даст сначала дань этому богу, а потом уж беседуйте друг с другом в свое удо­вольствие.

- Верно, Федр,- сказал Агафон,- и ничто не мешает мне начать речь. А побеседовать с Сократом мне еще не раз представится случай.

Но я хочу сначала сказать, как буду говорить, а уж потом говорить. Мне ка­жется, что все мои предшественники не столько восхваляли этого бога, сколько прославляли те блага, то счастье, кото­рое приносит он людям. А каков сам по­датель этих благ, никто не сказал. Между тем единственный верный спо­соб построить похвальное слово кому бы то ни было - это разобрать, какими свойствами обладает тот, о ком идет речь, и то, источником чего он является. Стало быть, и нам следовало бы воздать хвалу сначала самому Эроту и его свойствам, а затем' уж его дарам.

Итак, я утверждаю, что из всех бла­женных богов Эрот - если дозволено так сказать, не вызывая осужденья,- самый блаженный, потому что он самый красивый и самый совершенный из них. Самым красивым я называю его вот по­чему. Прежде всего, Федр, это самый молодой бог. Что я прав, убедительно доказывает он сам; ведь он бегом бежит от старости, которая явно не мешкает,- во всяком случае, она приходит к нам быстрее, чем нужно. Так вот, Эрот по природе своей ненавидит старость и об­ходит ее как можно дальше. Зато с мо­лодыми он неразлучен, недаром исстари говорят, что подобное стремится к по­добному. Соглашаясь с Федром во мно­гом другом, я не согласен с ним, что Эрот старше Напета и Крона. Я утвер­ждаю, что он самый молодой из богов и всегда молод, а что касается тех древ­них дел между богами, о которых по­вествуют Гесиод и Парменид, то причи­ной их, если эти поэты говорят правду, была Необходимость, а совсем не Лю­бовь. Ведь боги не оскопляли бы и не за­ковывали друг друга и вообще не совер­шали бы насилий, если бы среди них был Эрот, а жили бы в мире и дружбе, как теперь, когда Эрот ими правит. Итак, он молод и - вдобавок к своей молодос­ти - нежен. Чтобы изобразить неж­ность бога, нужен такой поэт, как Го­мер. Утверждая, например, что Ата -богиня, и притом нежная,- по крайней мере, стопы у нее нежны, Гомер выра­жается так:

 

Нежны стопы у нее: не касается ими

Праха земного; она по главам человеческим ходит.

 

Так вот, по-моему, он прекрасно дока­зал ее нежность, сказав, что ступает она не по твердому, а по мягкому. Тем же доказательством воспользуемся и мы, утверждая, что Эрот нежен. Ведь ходит он не по земле и даже не по голо­вам, которые не так-то уж и мягки, нет, он и ходит, и обитает в самой мягкой на свете области, водворяясь в нравах и душах богов и людей, причем не во всех душах подряд, а только в мягких, ибо, встретив суровую душу, уходит прочь. А коль скоро всегда он касается и нога­ми, и всем только самого мягкого в са­мом мягком, он не может не быть не­обыкновенно нежным. Итак, это самый молодой бог и самый нежный. К тому же он отличается гибкостью. Не будь он ги­бок, он не мог бы всюду прокрадывать­ся и сперва незаметно входить в душу, а потом выходить из нее. Убедительным доказательством складности и гибкости Эрота служит то ни с чем не сравнимое благообразие, которым он, как все при­знают, обладает. Ведь у любви и безоб­разия вечная распря. А о красоте кожи этого бога можно судить по тому, что живет он среди цветов. Ведь на отцвет­шее и поблекшее - будь то душа, тело или что другое - Эрот не слетит, он ос­танавливается и остается только в мес­тах, где все цветет и благоухает.

О красоте этого бога сказано уже дос­таточно, хотя еще далеко не все. Теперь надо сказать об его совершенствах, са­мое главное из которых состоит в том, что Эрот не обижает ни богов, ни людей и что ни боги, ни люди не обижают Эро­та. Ведь если он сам страдает, то не от насилия - Эрота насилие не касает­ся,- а если причиняет страдание, то опять-таки без насилия, ибо Эроту слу­жат всегда добровольно, а что делается с обоюдного согласия, то законы, эти владыки государства, признают спра­ведливым.

Кроме справедливости ему в высшей степени свойственно благоразумие. Ведь благоразумие - это, по общему признанию, умение обуздывать свои же­лания и страсти, а нет страсти, которая была бы сильнее Эрота. Но если страсти слабее, чем он,- значит, они должны подчиняться ему, а он - обуздывать их. А если Эрот обуздывает желанья и страсти, его нужно признать необыкно­венно благоразумным.

Да и в храбрости с Эротом «и самому Аресу не тягаться бы». Ведь не Арес владеет любовью, а любовь Аресом, то есть любовь к Афродите. А владеющий сильнее того, кем он владеет, и значит, Эрот, раз он сильнее того, кто храбрей всех, должен быть самым большим храбрецом.

Итак, относительно справедливости, благоразумия и храбрости этого бога уже сказано, остается сказать о его муд­рости. Ну что ж, попытаемся, насколько это возможно, не осрамиться и тут.

Прежде всего, чтобы и мне почтить свое искусство, как Эриксимах почтил свое, этот бог настолько искусный поэт, что способен и другого сделать поэтом. Во всяком случае, каждый, кого коснет­ся Эрот, становится поэтом, хотя бы «дотоле он и был чужд музам». А это может нам служить доказательством, что Эрот хороший поэт, сведущий во­обще во всех видах мусических творе­ний. Ведь чего сам не имеешь, того и другому не передашь, а чего сам не зна­ешь, тому и других не научишь.

А уж что касается сотворения всего живого, кто станет отрицать, что благо­даря мудрости Эрота возникает и обра­зуется все, что живет?

А совершенство в искусстве и ремес­лах - разве мы не знаем, что те, чьим учителем оказывается этот бог, дости­гали великой славы, а те, кого Эрот не коснулся, прозябали в безвестности? Ведь искусство стрельбы из лука, искус­ство врачевания и прорицания Аполлон открыл тогда, когда им руководили лю­бовь и страсть, так что его тоже можно считать учеником Эрота, наставника Муз в искусстве мусическом, Гефеста -в кузнечном деле, Афины - в ткацком, Зевса - в искусстве «править людьми и богами».

Вот почему и дела богов пришли в по­рядок только тогда, когда среди них появилась любовь, разумеется, любовь к красоте, ибо безобразие не вызывает любви. Дотоле, как я уже сказал внача­ле, среди богов творилось, по преданию, много ужасных дел, и виною тому было господство Необходимости. А стоило лишь появиться этому богу, как из люб­ви к прекрасному возникли всякие бла­га для богов и людей. Таким образом, Федр, мне кажется, что Эрот, который сначала был сам прекраснейшим и со­вершеннейшим богом, стал потом источ­ником этих же качеств для прочих. Мне хочется даже сказать стихами, что это он, мол, дарует

 

Людям мир и покой, безветрие -в море широком,

Буйного вихря молчанье и сон безмятежный на ложе.

 

Избавляя нас от отчужденности и призывая к сплоченности, он устраивает всякие собрания, вроде сегодняшнего, и становится нашим предводителем на празднествах, в хороводах и при жерт­воприношениях. Кротости любитель, грубости гонитель, он приязнью богат, неприязнью небогат. К добрым тер­пимый, мудрецами чтимый, богами лю­бимый; воздыханье незадачливых, достоянье удачливых; отец роскоши и неги, радостей, страстей и желаний; благо­родных опекающий, а негодных прези­рающий, он и в страхах и в мученьях, и в помыслах и в томленьях лучший наставник, помощник, спаситель и спут­ник, украшение богов и людей, самый прекрасный и самый достойный вождь, за которым должен следовать каждый, прекрасно воспевая его и вторя его пре­красной песне, завораживающей по­мыслы всех богов и людей.

Вот какую речь, Федр, посвящаю я этому богу, смешав в ней, насколько это в моих силах, шутку с долей серьез­ности.

Когда Агафон кончил, все присутст­вующие, по словам Аристодема, одобри­тельно зашумели, находя, что молодой человек говорил достойно себя и бога. Тогда Сократ повернулся к Эриксимаху и сказал:

- Ну, теперь-то тебе, сын Акумена, уже не кажется, что прежние мои стра­хи были напрасны и что я не был прори­цателем, сказав, что Агафон произнесет великолепную речь, а я окажусь в зат­руднении?

- Одно твое прорицание,- отвечал Эриксимах,- что Агафон будет гово­рить превосходно, сбылось, а вот что ты окажешься в затруднении, никак не ве­рится.

- Да как же мне или любому дру­гому, кто должен говорить после такой прекрасной и богатой речи,- восклик­нул Сократ,- не стать, милый ты мой, в тупик! И если начало ее еще не столь восхитительно, то какого слушателя не поразит красота слов и подбора их в заключительной части? Я, например, как подумал, что мне не сказать ничего такого, что хотя бы только приближа­лось по красоте к этой речи, готов был бежать от стыда, если бы можно было. Речь эта напомнила мне Горгия, и я, прямо-таки по Гомеру, боялся, что под конец своей речи Агафон напустит на мою речь голову Горгия [10], этого велико­го говоруна, а меня самого превратит в камень безгласный. И я понял, как был я смешон, когда согласился произнести в очередь с вами похвальное слово Эро­ту и сказал, что знаю толк в любовных делах, хотя, оказывается, понятия не имею о том, как надлежит строить по­хвальную речь. Я, по своей простоте, думал, что о любом восхваляемом предмете нужно говорить правду, и это главное, а из правды выбрать са­мое замечательное и расположить в наиболее подходящем порядке.

Так вот, я был слишком самонадеян, когда полагал, что скажу хорошую речь, раз знаю верный способ воздать хвалу любому предмету. Оказывается, умение произнести прекрасную похваль­ную речь состоит вовсе не в этом, а в том, чтобы приписать предмету как можно больше прекрасных качеств, не думая, обладает он ими или нет: не бе­да, стало быть, если и солжешь. Вид­но, заранее был уговор, что каждый из нас должен лишь делать вид, что вос­хваляет Эрота, а не восхвалять его в са­мом деле. Поэтому-то вы, наверно, и приписываете Эроту все что угодно, лю­бые свойства, любые заслуги, лишь бы выставить его в самом прекрасном и благородном свете - перед теми, разу­меется, кто не знает его, но никак не перед людьми осведомленными. И по­хвальное слово получается красивое и торжественное. Но я-то не знал такого способа строить похвальные речи и по неведению согласился говорить в оче­редь с вами. Стало быть, «язык лишь дал согласье, но не сердце, нет». А на нет и суда нет. Строить свою речь по такому способу я не стану, потому что попросту не могу. Правду, однако, если хотите, я с удовольствием скажу вам на свой лад, но только не в духе ваших ре­чей, чтобы не показаться смешным. Ре­шай же, Федр, нужна ли тебе еще и такая речь, где об Эроте будет сказана правда, и притом первыми попавшими­ся, расположенными наудачу словами. Тут Федр и все прочие стали просить его, чтобы он говорил так, как находит нужным.

- В таком случае, Федр,- сказал Сократ,- позволь мне задать несколько вопросов Агафону, чтобы начать речь, уже столковавшись с ним.

- Разрешаю,- сказал Федр,- спра­шивай.

И Сократ, продолжал Аристодем, на­чал примерно так:

Ты показал в своей речи поистине прекрасный пример, дорогой Агафон, когда говорил, что прежде надо сказать о самом Эроте и его свойствах, а по­том уже об его делах. Такое начало очень мне по душе. Так вот, поскольку ты прекрасно и даже блестяще разо­брал свойства Эрота, ответь-ка мне вот что. Есть ли Эрот непременно любовь к кому-то или нет? Я не спрашиваю, явля­ется ли он любовью, скажем, к отцу или матери - смешон был бы вопрос, явля­ется ли Эрот любовью к матери или отцу,- нет, я спрашиваю тебя так, как спросил бы ну, например, об отце: раз он отец, то ведь он непременно доводит­ся отцом кому-то? Если бы ты захотел ответить на это правильно, ты бы, веро­ятно, сказал мне, что отец всегда дово­дится отцом дочери или сыну, не так ли?

- Конечно,- отвечал Агафон.

- И мать точно так же, не правда ли?

Агафон согласился и с этим.

Тогда ответь еще на вопрос-дру­гой, чтобы тебе легче было понять, чего я хочу. Если брат действительно брат, то ведь он обязательно брат кому-то?

Агафон отвечал, что это так.

- Брату, следовательно, или сест­ре? - спросил Сократ.

Агафон отвечал утвердительно.

Теперь,- сказал Сократ,- попы­тайся ответить насчет любви. Есть ли Эрот любовь к кому-нибудь или нет?

- Да, конечно.

- Так вот, запомни это покрепче и не забывай, а пока ответь, вожделеет ли любовь к тому, кто является ее предме­том, или нет.

- Конечно, вожделеет,- отвечал Агафон.

- Когда же она любит и вожделеет: когда обладает предметом любви или когда не обладает?

- По всей видимости, когда не обла­дает,- сказал Агафон.

- А может быть,- спросил Сок­рат,- это не просто видимость, а непре­ложное правило, что вожделение вызы­вает то, чего недостает, а не то, в чем нет недостатка? Мне, например, Агафон, сильно сдается, что это непреложное правило. А тебе как?

- И мне тоже,- сказал Агафон.

- Отличный ответ. Итак, пожелал бы, например, рослый быть рослым, а сильный сильным?

- Мы же согласились, что такое не­возможно. Ведь тот, кто обладает этими качествами, не нуждается в них.

- Правильно. Ну а если сильный,- продолжал Сократ,- хочет быть силь­ным, проворный проворным, здоровый здоровым и так далее? В этом слу­чае можно, пожалуй, подумать, что люди, уже обладающие какими-то свой­ствами, желают как раз того, чем они обладают. Так вот, чтобы не было никаких недоразумений, я рассматри­ваю и этот случай. Ведь если рас­судить, Агафон, то эти люди во­лей-неволей должны уже сейчас обла­дать упомянутыми свойствами - как же им еще и желать их? А дело тут вот в чем. Если кто-нибудь говорит: «Я хоть и здоров, а хочу быть здоровым, я хоть и богат, а хочу быть богатым, то есть же­лаю того, что имею», мы вправе ска­зать ему: «Ты, дорогой, обладая богат­ством, здоровьем и силой, хочешь обла­дать ими и в будущем, поскольку в на­стоящее время ты все это волей-неволей имеешь. Поэтому, говоря: «Я желаю то­го, что у меня есть», ты говоришь, в сущ­ности: «Я хочу, чтобы то, что у меня есть сейчас, было у меня и в будущем». Согласился бы он с нами?

Агафон ответил, что согласился бы. Тогда Сократ сказал:

- А не значит ли это любить то, чего еще нет и чем не обладаешь, если ты хо­чешь сохранить на будущее то, что име­ешь теперь?

- Конечно, значит,- отвечал Ага­фон.

- Следовательно, и этот человек, и всякий другой желает того, чего нет на­лицо, чего он не имеет, чем не является сам и в чем испытывает нужду, и пред­меты, вызывающие любовь и желание, именно таковы?

- Да, конечно,- отвечал Агафон.

- Ну а теперь,- продолжал Сок­рат,- подведем итог сказанному. Итак, во-первых, любовь - это всегда любовь к кому-то или к чему-то, а во-вторых, предметом ее является то, в чем испыты­ваешь нужду, не так ли?

- Да,- отвечал Агафон.

- Вспомни вдобавок, любовью к чему назвал ты в своей речи Эрота? Если хочешь, я напомню тебе. По-моему, ты сказал что-то вроде того, что дела бо­гов пришли в порядок благодаря любви к прекрасному, поскольку, мол, любви к безобразному не бывает. Не таков ли был смысл твоих слов?

- Да, именно таков,- отвечал Ага­фон.

- И сказано это было вполне спра­ведливо, друг мой,- продолжал Сок­рат.- Но не получается ли, что Эрот - это любовь к красоте, а не к безобра­зию?

Агафон согласился с этим.

- А не согласились ли мы, что любят то, в чем нуждаются и чего не имеют?

- Согласились,- отвечал Агафон.

- И значит, Эрот лишен красоты и нуждается в ней?

- Выходит, что так,- сказал Ага­фон.

Так неужели ты назовешь пре­красным то, что совершенно лишено красоты и нуждается в ней?

- Нет, конечно.

- И ты все еще утверждаешь, что Эрот прекрасен,- если дело обстоит так?

- Получается, Сократ, - отвечал Агафон,- что я сам не знаю, что тогда говорил.

- А ведь ты и в самом деле прекрас­но говорил, Агафон. Но скажи еще вот что. Не кажется ли тебе, что доброе еще и благородно?

- Кажется.

- Но если Эрот нуждается в пре­красном, а благородное прекрасно, то, значит, он нуждается и в благород­стве.

- Я,- сказал Агафон,- не в силах спорить с тобой, Сократ. Пусть будет по-твоему.

- Нет, милый мой Агафон,- ты не в силах спорить с истиной, а спорить с Сократом - дело нехитрое.

Но теперь я оставляю тебя в покое. Я попытаюсь передать вам речь об Эроте, которую услыхал некогда от одной ман-тинеянки Диотимы, женщины очень све­дущей и в этом, и во многом другом и добившейся однажды для афинян во время жертвоприношенья перед чумой десятилетней отсрочки этой болезни,- а Диотима-то и просветила меня в том, что касается любви,- так вот, я попы­таюсь передать ее речь, насколько это в моих силах, своими словами, отправля­ясь от того, в чем мы с Агафоном только что согласились.

Итак, следуя твоему, Агафон, приме­ру, нужно сначала выяснить, что такое Эрот и каковы его свойства, а потом уже - каковы его дела. Легче всего, мне кажется, выяснить это так же, как некогда моя чужестранка, а она задава­ла мне вопрос за вопросом. Я говорил ей тогда примерно то же, что мне сейчас Агафон: Эрот - это великий бог, это любовь к прекрасному. А она доказала мне теми же доводами, какими я сейчас Агафону, что он, вопреки моим утверж­дениям, совсем не прекрасен и вовсе не благороден. И я спросил ее:

- Что ты говоришь, Диотима? Зна­чит, Эрот безобразен и подл?

А она ответила:

- Не богохульствуй! Неужели то, что не прекрасно, непременно должно быть, по-твоему, безобразным?

- Конечно.

- И значит, то, что не мудро, непре­менно невежественно? Разве ты не за­мечал, что между мудростью и неве­жеством есть нечто среднее?

- Что же?

- Стало быть, тебе неведомо, что верное, но не подкрепленное доводами представление о чем-либо нельзя на­звать знанием? Если нет объяснения, какое же это знание? Но это и не неве­жество. Если оно соответствует тому, что есть на самом деле, какое же это не­вежество? По-видимому, верное пред­ставление - это нечто среднее между пониманием и невежеством.

- Ты права,- сказал я.

- А в таком случае не стой на том, что все, что не прекрасно, безобразно, а все, что не благородно, подло. И, при­знав, что Эрот не прекрасен и не благо­роден, не думай, что он должен быть безобразен и подл, а считай, что он на­ходится где-то посредине между этими крайностями.

- И все-таки,- возразил я,- все признают его великим богом.

Ты имеешь в виду всех несведу­щих или также и сведущих? - спроси­ла она.

- Всех вообще.

- Как же могут, Сократ,- засмея­лась она,- признавать его великим бо­гом те люди, которые и богом-то его не считают?

- Кто же это такие? - спросил я.

- Ты первый,- отвечала она,- я вторая.

- Как можешь ты так говорить? - спросил я.

- Очень просто,- отвечала она.- Скажи мне, разве ты не утверждаешь, что все боги блаженны и прекрасны? Или, может быть, ты осмелишься о ком-нибудь из богов сказать, что он не пре­красен и не блажен?

- Нет, клянусь Зевсом, не осме­люсь,- ответил я.

- А блаженными ты называешь не тех ли, кто прекрасен и благороден?

- Да, именно так.

- Но ведь насчет Эрота ты признал, что, не отличаясь ни благородством, ни красотой, он вожделеет к тому, чего у него нет.

- Да, я это признал.

- Так как же он может быть богом, если обделен благородством и красо­той?

- Кажется, он и впрямь не может им быть.

- Вот видишь,- сказала она,- ты тоже не считаешь Эрота богом.

- Так что же такое Эрот? - спро­сил я.- Смертный?

- Нет, никоим образом.

- А что же?

- Как мы уже выяснили, нечто сред­нее между бессмертным и смертным.

- Что же, Диотима?

- Великий демон, Сократ. Ведь все демоны представляют собой нечто сред­нее между богом и смертным.

- Каково же их назначение?

- Быть истолкователями и посред­никами между людьми и богами, пере­давая богам молитвы и жертвы людей, а людям наказы богов и вознагражденья за жертвы. Пребывая посредине, они за­полняют промежуток между теми и дру­гими, так что мир связан внутренней связью. Благодаря им возможны всякие прорицания, жреческое искусство и во­обще все, что относится к жертвоприношеньям, таинствам, заклинаниям, про­рочеству и чародейству. Не соприкаса­ясь с людьми, боги общаются и беседу­ют с ними только через посредство демо­нов - и наяву и во сне. И кто сведущ в подобных делах, тот человек, взыскан­ный милостью демонов, а сведущий во всем прочем, будь то какое-либо искус­ство или промысел, просто ремесленник. Демоны эти многочисленны и разнооб­разны, и Эрот - один из них.

- Кто же его отец и мать? - спро­сил я.

- Рассказывать об этом долго,- отвечала она,- но все-таки я тебе рас­скажу.

Когда родилась Афродита, боги соб­рались на пир, и в числе их был Порос, сын Метиды[11]. Только они отобедали -а еды у них было вдоволь,- как пришла просить подаянья Пения[12] и стала у две­рей. И вот Порос, охмелев от нектара -вина тогда еще не было,- вышел в сад Зевса и, отяжелевший, уснул. И тут Пе­ния, задумав в своей бедности родить ребенка от Пороса, прилегла к нему и зачала Эрота. Вот почему Эрот спут­ник и слуга Афродиты: ведь он был за­чат на празднике рожденья этой богини, кроме того, он по самой своей природе любит красивое: ведь Афродита краса­вица. Поскольку же он сын Пороса и Пении, дело с ним обстоит так: прежде всего он всегда беден и, вопреки рас­пространенному мнению, совсем не кра­сив и не нежен, а груб, неопрятен, не­обут и бездомен; он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей ма­тери, из нужды не выходит. Но, с другой стороны, он по-отцовски тянется к пре­красному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, не­престанно строящий козни, он жаждет рассудительности и достигает ее, он всю жизнь занят философией, он искусный колдун, чародей и софист. По природе своей он ни бессмертен, ни смертен: в один и тот же день он то живет и цветет, если дела его хороши, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять. Все, что он ни приобретет, идет прахом, отчего Эрот никогда не бывает ни богат, ни беден.

Он находится также посредине между мудростью и невежеством, и вот почему. Из богов никто не занимается филосо­фией и не желает стать мудрым, по­скольку боги и так уже мудры; да и вообще тот, кто мудр, к мудрости не стремится. Но не занимаются филосо­фией и не желают стать мудрыми опять-таки и невежды. Ведь тем-то и скверно невежество, что человек ни прекрасный, ни совершенный, ни умный вполне дово­лен собой. А кто не считает, что в чем-то нуждается, тот и не желает того, в чем, по его мнению, не испытывает нужды. - Так кто же, Диотима,- спросил я,- стремится к мудрости, коль скоро ни мудрецы, ни невежды философией не занимаются?

- Ясно и ребенку,- отвечала она,- что занимаются ею те, кто находится посредине между мудрецами и невеж­дами, а Эрот к ним и принадлежит. Ведь мудрость - это одно из самых прекрас­ных на свете благ, а Эрот - это любовь к прекрасному, поэтому Эрот не может не быть любителем мудрости, то есть философом, а философ занимает проме­жуточное положение между мудрецом и невеждой. Обязан же он этим опять-та­ки своему происхождению: ведь отец у него мудр и богат, а мать не обладает ни мудростью, ни богатством. Такова, дорогой Сократ, природа этого демона. Что же касается твоего мнения об Эро­те, то в нем нет ничего удивительного. Судя по твоим словам, ты считал, что Эрот есть предмет любви, а не любящее начало. Потому-то, я думаю, Эрот и по­казался тебе таким прекрасным. Ведь предмет любви и в самом деле и прекра­сен, и нежен, и полон совершенства, и достоин зависти. А любящее начало имеет другой облик, такой примерно, как я сейчас описала.

Тогда я сказал ей:

- Пусть так, чужестранка, ты гово­рила прекрасно. Но если Эрот таков, ка­кая польза от него людям?

- А это, Сократ,- сказала она,- я сейчас и попытаюсь тебе объяснить. Итак, свойства и происхождение Эрота тебе известны, а представляет он собой, как ты говоришь, любовь к прекрасно­му. Ну, а если бы нас спросили: «Что же это такое, Сократ и Диотима, любовь к прекрасному?» - или, выражаясь еще точнее: «Чего же хочет тот, кто лю­бит прекрасное?»

- Чтобы оно стало его уделом,- от­ветил я.

- Но твой ответ,- сказала она,- влечет за собой следующий вопрос, а именно: «Что же приобретет тот, чьим уделом станет прекрасное?»

Я сказал, что не могу ответить на та­кой вопрос сразу.

- Ну, а если заменить слово «пре­красное» словом «благо» и спросить тебя: «Скажи, Сократ, чего хочет тот, кто любит благо?»

- Чтобы оно стало его уделом,- от­вечал я.

- А что приобретет тот, чьим уделом окажется благо? - спросила она.

- На это,- сказал я,- ответить легче. Он будет счастлив.

- Правильно, счастливые счастливы потому, что обладают благом,- под­твердила она.- А спрашивать, почему хочет быть счастливым тот, кто хочет им быть, незачем. Твоим ответом вопрос, по-видимому, исчерпан.

Ты права,- согласился я.

- Ну, а это желанье и эта любовь присущи, по-твоему, всем людям, и всег­да ли они желают себе блага, по-тво­ему?

- Да,- отвечал я.- Это присуще всем.

- Но если все и всегда любят одно и то же,- сказала она,- то почему же, Сократ, мы говорим не обо всех, что они, любят, а об одних говорим так, а о дру­гих - нет?

- Я и сам этому удивляюсь,- отве­чал я.

- Не удивляйся,- сказала она.- Мы просто берем одну какую-то разно­видность любви и, закрепляя за ней на­звание общего понятия, именуем лю­бовью только ее, а другие разновиднос­ти называем иначе.

- Например? - спросил я.

- Изволь,- отвечала она.- Ты знаешь, что поэзия, или творчество,- понятие широкое. Всякий переход из небытия в бытие - это творчество, и, следовательно, создание любых произ­ведений искусства и ремесла можно на­звать творчеством, а всех создателей -их творцами.

- Совершенно верно,- согласился я.

- Однако,- продолжала она,- ты знаешь, что они не называются ни твор­цами, ни поэтами, а именуются иначе, ибо из всех видов творчества выделена одна область - область музыки и сти­хотворных размеров, к которой и приня­то относить название общего этого понятия. Поэзией зовется только она, а поэтами - только те, кто в ней под­визается.

- Совершенно верно,- согласил­ся я.

Так же обстоит дело и с любовью. По сути, всякое желание счастья и бла­га - это для всякого великая и ковар­ная любовь. Однако о тех, кто предан таким ее видам, как корыстолюбие, лю­бовь к телесным упражнениям, любовь к мудрости, не говорят, что они любят или что они влюблены,- только к тем, кто занят и увлечен одним лишь определенным видом любви, относят наз­вания общих понятий «любовь», «лю­бить» и «влюбленные».

- Пожалуй, это правда,- сказал я.

- Некоторые утверждают,- продол­жала она,- что любить - значит ис­кать свою половину. А я утверждаю, что ни половина, ни целое не вызовет любви, если не представляет собой, друг мой, какого-то блага. Люди хотят, что­бы им отрезали руки и ноги, если эти части собственного их тела кажутся им негодными. Ведь ценят люди вовсе не свое, если, конечно, не называть все хорошее своим и родственным себе, а все дурное - чужим,- нет, любят они только хорошее. А ты как думаешь?

- Я думаю так же,- отвечал я.

- Нельзя ли поэтому просто сказать, что люди любят благо?

- Можно,- ответил я.

- А не добавить ли,- продолжала она,- что люди любят и обладать бла­гом?

- Добавим.

- И не только обладать им, но обла­дать вечно?

- Добавим и это.

- Не является ли, одним словом, любовь не чем иным, как любовью к вечному обладанию благом?

Ты говоришь сущую правду,- сказал я.

- Ну, а если любовь - это всегда любовь к благу,- сказала она,- то скажи мне, каким образом должны по­ступать те, кто к нему стремится, чтобы их пыл и рвение можно было назвать любовью? Что они должны делать, мо­жешь сказать?

- Если бы мог,- отвечал я,- я не восхищался бы твоей мудростью и не ходил к тебе, чтобы все это узнать.

- Ну, так я отвечу тебе,- сказала она.- Они должны родить в прекрас­ном как телесно, так и духовно.

- Нужно быть гадателем,- сказал я,- чтобы понять, что ты имеешь в виду, а мне это непонятно.

- Ну, что ж,- отвечала она,- ска­жу яснее. Дело в том, Сократ,- про­должала она,- что все люди беремен­ны как телесно, так и духовно, и, когда они достигают известного возраста, природа наша требует разрешенья от бремени. Разрешиться же она может только в прекрасном, но не в безобраз­ном. Соитие мужчины и женщины есть такое разрешенье. А это дело божест­венное, ибо зачатие и рождение суть проявления бессмертного начала в су­ществе смертном. Ни то, ни другое не может произойти в неподходящей среде, а неподходящая для всего божествен­ного среда - это безобразие, тогда как прекрасное - среда подходящая. Таким образом, Мойрой и Илифией[13] всякого рождения является Красота. Поэтому, приблизившись к прекрасно­му, беременное проникается радостью и весельем, родит и производит на свет, а приблизившись к безобразному, мрач­неет, огорчается, съеживается, отвора­чивается, замыкается и, вместо того чтобы родить, тяготится задержанным в утробе плодом. Вот почему беремен­ные и те, кто уже на сносях, так жаждут прекрасного - оно избавляет их от ве­ликих родильных мук. Но любовь,- заключила она,- вовсе не есть стрем­ленье к прекрасному, как то тебе, Сок­рат, кажется.

- А что же она такое?

- Стремление родить и произвести на свет в прекрасном.

- Может быть,- сказал я.

- Несомненно,- сказала она.- А почему именно родить? Да потому, что рожденье - это та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу. Но если любовь, как мы со­гласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А зна­чит, любовь - это стремление и к бес­смертию.

Всему этому она учила меня всякий раз, когда беседовала со мной о любви. А однажды она спросила меня:

- В чем, по-твоему, Сократ, причина этой любви и этого вожделенья? Не замечал ли ты, в сколь необыкновен­ном состоянье бывают все животные, и наземные и пернатые, когда они охвачены страстью деторожденья? Они пребывают в любовной горячке сначала во время спаривания, а потом - когда кормят детенышей, ради которых они готовы и бороться с самыми сильными, как бы ни были слабы сами, и умереть, и голодать, чтобы только их выкормить, и вообще сносить все, что угодно. О лю­дях еще можно подумать,- продолжа­ла она,- что они делают это по веле­нию разума, но в чем причина таких любовных порывов у животных - ты можешь сказать?

И я снова сказал, что не знаю.

- И ты рассчитываешь стать знато­ком любви,- спросила она,- не поняв этого?

- Но ведь я же, как я только что сказал, потому и хожу к тебе, Диотима, что мне нужен учитель. Назови же мне причину и этого, и всего другого, отно­сящегося к любви!

Так вот,- сказала она,- если ты убедился, что любовь по природе сво­ей - это стремление к тому, насчет чего мы уже не раз соглашались, то и тут тебе нечему удивляться. Ведь у живот­ных, так же как и у людей, смерт­ная природа старается стать по возмож­ности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем -деторождением, оставляя всякий раз новое вместо старого; ведь даже за то время, покуда о любом живом существе говорят, что оно живет и остается са­мим собой,- человек, например, от младенчества до старости считается од­ним и тем же лицом,- оно никогда не бывает одним и тем же, хоть и числится прежним, а всегда обновляется, что-то непременно теряя, будь то волосы, плоть, кости, кровь или вообще тело, да и не только тело, но и душа: ни у кого не остаются без перемен ни его привычки, ни нрав, ни мнения, ни же­лания, ни радости, ни горести, ни стра­хи, всегда что-то появляется, а что-то утрачивается. Еще удивительнее, одна­ко, обстоит дело с нашими знаниями: мало того, что какие-то знания у нас появляются, а какие-то мы утрачиваем и, следовательно, никогда не бываем прежними и в отношении знаний,- такова же участь каждого вида знаний в отдельности. То, что называется упражнением, обусловлено не чем иным, как убылью знания, ибо забвение -это убыль какого-то знания, а упраж­нение, заставляя нас вновь вспоминать забытое, сохраняет нам знание в такой мере, что оно кажется прежним. Так вот, таким же образом сохраняется и все смертное: в отличие от божествен­ного оно не остается всегда одним и тем же, но, устаревая и уходя, остав­ляет новое свое подобие.

Вот каким способом, Сократ,- за­ключила она,- приобщается к бессмер­тию смертное - и телесно, и во всем остальном. Другого способа нет. Не удивляйся же, что каждое живое су­щество по природе своей заботится о своем потомстве. Бессмертия ради со­путствует всему на свете рачительная эта любовь.

Выслушав ее речь, я пришел в изум­ление и сказал:

- Прекрасно, премудрая Диотима. Но неужели это действительно так?

И она отвечала, как истинный муд­рец:

- Можешь быть уверен в этом, Сок­рат. Возьми людское честолюбие -ты удивишься его бессмысленности, если не вспомнишь то, что я сказала, и упустишь из виду, как одержимы люди желанием сделать громким свое имя, «чтобы на вечное время стяжать бес­смертную славу», ради которой они го­товы подвергать себя еще большим опасностям, чем ради своих детей, тра­тить деньги, сносить любые тяготы, уме­реть, наконец. Ты думаешь,- продол­жала она,- Алкестиде захотелось бы умереть за Адмета, Ахиллу - вслед за Патроклом, а вашему Кодру[14] - ради будущего царства своих детей, если бы все они не надеялись оставить ту бес­смертную память о своей доблести, ко­торую мы и сейчас сохраняем? Я ду­маю,- сказала она,- что все делают всё ради такой бессмертной славы об их доблести, и чем люди доблестнее, тем больше и делают. Бессмертие - вот чего они жаждут.

Те, у кого разрешиться от бремени стремится тело,- продолжала она,- обращаются больше к женщинам и слу­жат Эроту именно так, надеясь дето­рождением приобрести бессмертье и счастье и оставить о себе память на веки вечные. Беременные же духовно - ведь есть и такие,- пояснила она,- которые беременны духовно, и притом в большей даже мере, чем телесно, бере­менны тем, что как раз душе и подо­бает вынашивать. А что ей подобает вынашивать? Разум и прочие доброде­тели. Родителями их бывают все творцы и те из ремесленников, которых можно назвать изобретательными. Самое же важное и прекрасное - это разуметь, как управлять государством и домом, и называется это умение благоразу­мием и справедливостью. Так вот, кто, храня душевное целомудрие, вынаши­вает эти лучшие качества смолоду, а возмужав, испытывает страстное же­лание родить, тот, я думаю, тоже ищет везде прекрасного, в котором он мог бы разрешиться от бремени, ибо в безобразном он ни за что не родит. Беремен­ный, он радуется прекрасному телу больше, чем безобразному, но осо­бенно рад он, если такое тело встретится ему в сочетании с прекрасной, благо­родной и даровитой душой, для такого человека он сразу находит слова о доб­лести, о том, каким должен быть и чему должен посвятить себя достойный муж, и принимается за его воспитание. Про­водя время с таким человеком, он сопри­касается с прекрасным и родит на свет то, чем давно беременей. Всегда помня о своем друге, где бы тот ни был -далеко или близко, он сообща с ним растит свое детище, благодаря чему они гораздо ближе друг другу, чем мать и отец, и дружба между ними прочнее, потому что связывающие их дети пре­краснее и бессмертнее. Да и каждый, пожалуй, предпочтет иметь таких де­тей, чем обычных, если подумает о Го­мере, Гесиоде и других прекрасных поэ­тах, чье потомство достойно зависти, ибо оно приносит им бессмертную сла­ву и сохраняет память о них, потому что и само незабываемо и бессмертно. Или возьми, если угодно,- продолжала она,- детей, оставленных Ликургом в Лакедемоне,- спасителей Лакедемона и, можно сказать, всей Греции. В по­чете у вас и Солон, родитель ваших законов, а в разных других местах, будь то у греков или у варваров, почетом пользуется много других лю­дей, совершивших множество прекрас­ных дел и породивших разнообразные доблести. Не одно святилище воздвиг­нуто за таких детей этим людям, а за обычных детей никому еще не воздвига­ли святилищ.

Во все эти таинства любви можно, пожалуй, посвятить и тебя, Сократ. Что же касается тех высших и сокро­веннейших, ради которых они, если разобраться, и существуют на свете, то я не знаю, способен ли ты проник­нуть в них. Сказать о них я, однако, скажу,- продолжала она,- за мной дело не станет. Так попытайся же сле­довать за моей мыслью, насколько мо­жешь.

Кто хочет избрать верный путь к этим таинствам, должен начать с устремле­ния к прекрасным телам в молодости. Если ему укажут верную дорогу, он по­любит сначала одно какое-то тело и ро­дит в нем прекрасные мысли, а потом поймет, что красота одного тела родст­венна красоте любого другого и что если стремиться к идее красоты, то нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же. Поняв это, он станет любить все прекрасные тела, а к тому одному охладеет, ибо сочтет такую чрезмерную любовь ничтожной и мелкой. После это­го он начнет ценить красоту души выше, чем красоту тела, и, если ему попадется человек хорошей души, но не такой уж цветущий, он будет вполне доволен, по­любит его и станет заботиться о нем, стараясь родить такие убеждения, кото­рые делают юношей лучше, благодаря чему невольно постигнет красоту на­сущных дел и обычаев и, увидев, что все прекрасное родственно, будет счи­тать красоту тела чем-то ничтожным. От насущных дел он должен перейти к наукам, чтобы увидеть красоту наук, и, стремясь к красоте уже во всем ее многообразии, не быть больше ничтож­ным и жалким рабом чьей-нибудь при­влекательности, плененным красотой одного какого-то мальчишки, человека или дела, а повернуть к открытому морю красоты и, созерцая его в неуклонном стремлении к мудрости, обильно рож­дать великолепные речи и мысли, пока наконец, набравшись тут сил и усовер­шенствовавшись, он не увидит той един­ственной науки, которая касается кра­соты, и красоты вот такой... Теперь,- сказала Диотима,- постарайся слу­шать меня как можно внимательнее. Кто, правильно руководимый, достиг такой степени познания любви, тот в конце этого пути увидит вдруг нечто удивительно прекрасное по природе, то самое, Сократ, ради чего и были пред­приняты все предшествующие труды, нечто, во-первых, вечное, то есть не знающее ни рождения, ни гибели, ни ро­ста, ни оскудения, а во-вторых, не в чем-то прекрасное, а в чем-то безобразное, не когда-то, где-то, для кого-то и срав­нительно с чем-то прекрасное, а в другое время, в другом месте, для дру­гого и сравнительно с другим безобраз­ное. Красота эта предстанет ему не в виде какого-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или науки, не в чем-то другом, будь то животное, земля, небо или еще что-нибудь, а сама по себе, через себя самое, всегда одина­ковая; все же другие разновидности прекрасного причастны к ней таким об­разом, что они возникают и гибнут, а ее не становится ни больше, ни меньше, и никаких воздействий она не испытыва­ет. И тот, кто благодаря правильной любви к юношам поднялся над отдель­ными разновидностями прекрасного и начал постигать эту высшую красоту, тот, пожалуй, почти у цели.

Вот каким путем нужно идти в люб­ви - самому или под чьим-либо руко­водством: начав с отдельных проявле­ний прекрасного, надо все время, словно бы по ступенькам, подниматься ради этой высшей красоты вверх - от одного прекрасного тела к двум, от двух - ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным делам, а от прекрасных дел к прекрасным учениям, пока не под­нимешься от этих учений к тому, кото­рое и есть учение о высшей красоте, и не познаешь наконец, что же есть красота.

И в созерцании высшей красоты, до­рогой Сократ,- продолжала мантинеянка,- только и может жить человек, ее увидевший. Если ты увидишь ее, ты не сравнишь ее ни со златотка­ной одеждой, ни с красивыми мальчи­ками и юношами, при виде которых ты теперь приходишь в восторг и, как мно­гие другие, кто любуется своими воз­любленными и не отходит от них, согла­сился бы, если бы это было хоть сколь­ко-нибудь возможно, не есть и не пить, а только непрестанно глядеть на них и быть с ними. Так что же было бы,- спросила она,- если бы кому-нибудь довелось увидеть высшую эту красоту чистой, без примесей и без искажений, не обремененную человеческой плотью, человеческими красками и всяким дру­гим бренным вздором, если бы эту бо­жественную красоту можно было уви­деть воочию в цельности ее идеи? Неу­жели ты думаешь,- сказала она,- что человек, устремивший к ней взгляд, подобающим образом ее созерцающий и с ней неразлучный, может жить жалкой жизнью? Неужели ты не пони­маешь, что, лишь созерцая красоту тем, чем ее и надлежит созерцать, он сумеет родить не призраки совершенст­ва, а совершенство истинное, потому что постигает он истину, а не призрак? А кто родил и вскормил истинное совершен­ство, тому достается в удел любовь бо­гов, и если кто-либо из людей бывает бессмертен, то именно он...

 

Платон.

Избранные диалоги.

М., 1965. С. 118-169



[1] Платон (427- 347 до и. э.) - древнегречес­кий философ, создатель религиозно- философско­го союза, или школы, получившей имя Акаде­мии.

[2] Диалог «Пир» (или «Об эросе», или «О бла­ге») написан около 387- 384 гг. до н. э. Стал источником для многочисленных подражаний и материалом для комментариев уже при жизни автора. Оказал и оказывает бесспорное влияние на развитие философии любви вплоть до наших дней.

[3] Агафон - трагический поэт, награду за свою первую трагедию получил в 416 г. до н. э. на состязании трагических поэтов; хоревты - участники хора в трагедии.

[4] «Путь совершая вдвоем» - цитата из «Илиады» Гомера.

[5] «...возлежавший в одиночестве» - обычно каждое пиршественное ложе занимали двое.

[6] «...взяв в судьи Диониса» - то есть начав пить вино.

[7] Меланиппа - героиня не дошедшей до нас трагедии древнегреческого драматурга Еврипида (ок. 480-406 до н. э.) «Меланиппа мудрая».

[8] Аристофан (ок. 445 - ок. 385 до н. э.) - комедиограф; комедии ставились во время празд­ников в честь Диониса; Афродита же упомяну­та потому, что в комедиях нередки эротические сцены.

[9] По другой версии мифа, Алкестиду выз­волил у смерти герой Геракл.

[10] Г оргий (483-375 до н. э.) - знаменитый софист и ритор. Здесь намекается, что Агафон применил в конце своей речи характерные для Горгия приемы риторики, и обыгрывается сходст­во имен Горгия и Горгоны, при взгляде на го­лову которой человек обращался, по мифу, в ка­мень.

[11] Порос - олицетворение не просто изоби­лия, но изобилия как результата предприимчи­вости, изобретательности; слово «порос» перво­начально означало «путь», «переправа», затем - средство выйти из затруднительного положения. Порос - сын Ментиды, олицетворяющего разум.

[12] Пения - олицетворение бедности.

[13] Мойра - богиня судьбы, Илифия - боги­ня родов.

[14] Афинский царь, пожертвовавший своей жизнью ради победы в битве.