Разделы
Вы здесь: Главная Статьи Красная Книга культуры Будьте любезны жить!

Будьте любезны жить!

Иннокентий Смоктуновский

Иннокентий Смоктуновский

БУДЬТЕ ЛЮБЕЗНЫ ЖИТЬ!

    

    Словно пробудившись от долгой спячки, мы с рвением и уже, казалось, утраченным навсегда энтузиазмом стали заносить в Крас­ную книгу вдруг недосчитавшиеся тычинки, лепестки, мотыльков и бабочек, а порой и крупное, доброе, рогатое и безрогое зверье. Что говорить - событие важное, исключи­тельное, оно посеяло здоровое беспокойство, тревогу, осев в нас ощущением гнетущей за­боты невыполненного дела. Эти ростки со­жалений, робкие попытки предпринять шаги в исправлении горьких, а порой уже и необратимых трагических заблуждений про­шлого столь активны и повсеместны, что объяснять их как хорошо организованное сверху мероприятие никак невозможно. Должно быть, действительно в некоторых областях человеческой деятельности сон прерван - пошла жизнь. Многоголосый вопль в защиту памятников старины, народ­ных ремесел, исконно древнего обряда в праздниках труда и личных духовных вы­явлениях, фольклорного творчества, друж­ный хор за здоровую биосферу городов, вод­ных хозяйств и общая тревога за окружа­ющую нас природу (за обычный пейзаж, наконец), утратившую многие виды флоры и фауны.

    Сразу и не углядишь, что послужило при­чиной столь мощного толчка к этой доброй заботе. Не исключено, что пресыщенность убаюкивающим комфортом и удобствами, порожденными научно-технической револю­цией, вызывала голод по естеству и про­стоте. Сытость и комфорт не заменят чело­веку необходимых для него целей созида­ния, чувства убежденности в правоте жиз­ненной позиции, чувства человеческого до­стоинства. Перенасыщенный раствор одного и вакуум в другом - плохой симбиоз для гар­монии, согласия с природой и собой. Именно это и гложет меня. Не скажу, что я - честняга, каких нет. Что меня хоть сей­час под стекло с табличкой: «Не подходи - сплошная честность». Нет, такого нет. Порою вру, юлю, хитрю, совершаю какие-то, в общем-то, ненужные ходы, поступки. Спросите: для чего? Отвечу совершенно честно - не знаю! Поступки эти не часты и, конечно, не переходят морально-нравствен­ных норм общежития, а вместе с тем они есть, наличествуют. Но в беседах-разговорах (и далеко не частных) меня иногда заносит на темы ни много ни мало как о человеческом достоинстве - о том самом достоинстве, о котором в последнее время так часто стали вопрошать нашу замечательную молодежь в присутствии вездесущего телевидения.

smoktunovsky.jpg

Из семейного альбома Иннокентия Смоктуновского "Кончилась война...". 1945

    Не в силах справиться с захлестнувшим меня нестерпимым стыдом, вижу и слушаю, как здоровые юные красавцы, ослепляя ру­мянцем щек и блеском фирменных курток, потерянно мычали или пытались скрыть впервые, должно быть, колыхнувшуюся и от­того нечаянно осознанную мелкость, пустоц­ветную суть свою, стремились «выломать» из себя что-то «загадочное».

    Отойдя от нокаута неуютной минуты не­красивой правды, вдруг спросил себя, отчего так неловко, надсадно, тяжело? Словно не кого-то, а меня спрашивали сейчас. Ответ трансформировался в откровенно жесткий вопрос: а смог бы ли я, будучи таким же сем­надцатилетним учеником, ответить на этот простой, требующий лишь искренности, смелости и всенепременной человечности вопрос? До ощущения боли в задохшемся сердце ответил не менее страшное, чем то, что слышал и видел. Нет! Не ответил бы! И стала до боли понятна причина гнетущего стыда. Вел бы себя, как представляется те­перь, серьезнее, проще, человечнее, что ли, но, увы, не ответил бы. В школе этого не проходили. Заучить что-нибудь корчагинское - и это нелегко, но много проще, чем в живом человеке заподозрить, выявить да еще примерить на себя неведомые, непонят­ные чувства и измерения.

    Многое было отдано на откуп жизни, улице, семье.

    Может быть, так же, как мы сейчас оза­бочены исчезновением некоторых видов жи­вотных, нам следовало бы задуматься и над сохранностью или воспитанием этого сде­лавшего, вместе с трудом и речью, человека человеком - высокого чувства. Из глубин ве­ков доходят до нас взволнованные призывы великих умов, чтоб мы всенепременно, все­гда и всюду были верны этому чувству ... а мы вот затрудняемся просто ответить, что это такое - Достоинство!!!

    Гамлет (завершение диалога Гамлета с Гильденштерном, или, как еще принято на­зывать это место в трагедии, - «сцена с флей­той»): «...смотрите же, с какой грязью вы меня смешали. Вы собираетесь играть на мне, а эта маленькая вещица специально создана для игры, у нее чудный тон - и вы не можете заставить говорить ее. Что же, я проще и доступнее, чем эта дудка?.. Назо­вите меня каким угодно инструментом. Вы можете расстроить меня, но играть на мне -нельзя».

    Вон когда, четыре с лишним сотни лет назад, уже звучал этот набат, а мы и до сих пор как трын-трава растем, сорняк-сорня­ком. А здесь еще технический прогресс, со своим расслабляющим не только мышцы, но и разум и волю сервисом. Всеобщая машинерия? Не происходит ли исподволь замена живого механическим? Искусство и наука. Влияние и агрессивное заигрывание послед­ней с трепетным, импульсивно незащищен­ным искусством. Не вытеснит ли могущест­венная наука, со всеми ее умными компью­терами, всегда знающими, как двигаться, что делать, роботами и мигающими ЭВМами (если все это не одно и то же), живого чело­века? Человека - средоточие добрых и злых начал, деяний, поверенных высотой одухо­творенности, и таких, легкое упоминание ко­торых (войны, угнетение, деспотизм, наси­лие, террор, порабощение) наводит на мысль, что, может быть, давно пора занести в Красную книгу вместе с редкими птицами, мотыльками и бабочками обычную человеч­ность с ее заплутавшимся где-то во времени и событиях чувством достоинства.

    Не исключено, что эта пора назрела. Ну а если такая забота есть, в наших ли силах предотвратить полное отторжение человека от этого его качества - достоинства? Думаю, что уже нет! Все будет так, как будет, если даже будет все наоборот. Ни в малой сте­пени не помышляя обратить вопрос этот в шутку, посмеяться над ним, а следовательно, и над самим собой, хочу просто напомнить, что на фоне многих глобальных жизненно важных вопросов и проблем мы, простые люди, продолжаем жить, нимало не задумы­ваясь, есть у нас человеческое достоинство или оно утрачено нами навсегда. А вот где ближе и без очереди можно пустые бутылки сдать из-под минеральной воды, это нас за­ботит, нервит. И дело здесь не в копейках -бережливость, а может быть, даже хозяйс­твенность мы тоже в какой-то мере утра­тили.

    Заботы и тревоги нашей повседневной жизни... Это - шум, который не только бьет, как в том устном рассказе, все по го­лове, но и просто убивает на трассах с повы­шенным автомобильным движением. Нель­зя же прожить жизнь с ватою в ушах! В доме нашем, прекрасном доме, все хорошо, но лоджии квартир, выходящих на бульвар, по­строены по принципу огромной ушной рако­вины, и они достойно выполняют свою кон­структивную функцию, улавливая не только «легкий» шум проносящегося мимо потока машин, но и нежный лепет ребенка, про­возимого в коляске. Степень восприятия на­ших лоджий отнюдь не меньшая, чем у спе­циально выстроенных для этой цели ги­гантских сверхчувствительных локаторов или радиотелескопов. И это большое ухо улавливает непонятные звуковые сигналы, должно быть, «внеземных цивилизаций», где, к великому удивлению, одно созвучие очень напоминает наше прекрасное слово «мать». Остальные соседствующие с этим звуком сигналы неразборчивы или непри­ятно стерты. Шум и «размытые сигналы» -как с ними бороться? Это насущно, уже по­тому, что это угнетает. Отмахнуться от этой злобы дня двумя-тремя оптимистическими, но, по сути, ничего не значащими фразами, очевидно, нельзя. Прямо или косвенно, во всех этих и многих других коррозиях вопиет отсутствие достоинств. Идет какое-то не­управляемое наступление машины, тряпки, «живота» и хама на душу и человечность. Боюсь быть неловким и не подготовленным в прямом суждении на эту тему, поэтому по­пробую издалека и начну с примера.

    Как-то по телевидению из одного очень умного научно-исследовательского центра демонстрировали электронную машину (бог знает для какой цели сконструированную), призванную воспроизводить (ничего себе -настали времена) человеческую речь. Затаив дыхание, все прилипли к телевизору. Сейчас будет чудо, и оно станет прямо на наших глазах бытовой реальностью. Такого еще не было. Почему-то припомнились всегда на­ивно-выспренне рекламирующие себя иллю­зионисты из цирка: «Впервые в мире!..», «Лучшее на планете!..», «Единственное во вселенной!..» - и все в этом же духе. Надо полагать, что электронная машина эта и есть эмбрион того, что порой тревожит, заста­вляя недоумевать: неужто вот ей-то и надле­жит потеснить, а затем и заменить душев­ность человека, со всем его наивным и старомодным «быть или не быть?». Таинст­венность и величие наполнили голубой экран, в одно мгновение превратив мил­лионы трудящихся во внимательных и не­сколько остолбенелых телезрителей. Еще бы! Какой-то там «холодильник» вдруг из своего металлического, механического нутра изрекает просто и проникновенно: «Ну, как ты чувствуешь себя, человек? Не надо ли по­мочь разобраться в чем-либо или что-то взорвать? Я всегда готов». Все походило на сказку с говорящим зеркалом, но несколько зловещую.

    Ряд каких-то технических манипуляций, включений и переключений, до конца, по-моему, непонятных и людям в белых хала­тах, хлопотавшим у огромного диспетчерс­кого пульта машины ... Мигание, мелькание лампочек и цифр, и вот... Никакого «вот» не будет. Мне казалось, что мы вправе были ожидать откровений, творчества если не на уровне сонетов Шекспира, то и не ниже того, что обещала программа телевидения: «Ма­шина говорит». Машина голосом (вернее, звуком) колыхнувшегося кошмара мертво и пусто прервала трепетную тишину ожидания тусклой пародией на подобие человеческой речи: «Я-те-бя-люб-лю», «Я-те-бя-люб-лю». И этот звук был настолько чужд, полярен ожиданию и прекрасному смыслу этих слов, что казалось - с экрана пахнуло затхлостью склепа. И у экспериментаторов лица были совсем не праздничные, похоже, и они испы­тывали нечто вроде неловкости. Заворажива­ющее начало превратилось в нелепый фарс. Правда, полугодом позже едва ли не этой же машине предложили прозвучать Царь-коло­колом (тот, что в Кремле Московском) - это было удивительно. Могучий звук, сотрясая воздух и сердца, пронесся по всему Союзу нашему, не только не обманув нашего ожи­дания своей призывной мощью и окраской звука, но и по-настоящему взволновав. Однако то был колокол, и, если выбирать, я предпочту гортанную натужность несчаст­ного глухонемого, желающего сказать: «Здрав-ствуй» - этому древнему, марганцево-малиновому звучанию отколотого ги­ганта.

    Не простым ассоциативным скачком соз­нание подсказывает иной «эксперимент» с живой человеческой речью: мой сын Фи­липп, будучи еще двухлетним ребенком, лю­бил задерживаться, извините, на горшке дольше, чем того требовала необходимость. В это, как говорил он тогда, «полезное время» он или изображал водителя трол­лейбуса, громко объявляя все остановки от дома до детсада, или... пел (чаще всего -последнее). А пел он всегда одно и то же:

    

    Калинка-малинка моя,

    В саду ягода калинка моя.

    Калинка-малинка моя,

    В саду ягода малинка моя

     -и т.д.

    

    Как видите, все не только несложно, а просто оголенно примитивно и совсем уж не поэтично, и каждый раз это было долго, однообразно, без малейших изменений, за­ученно-одинаково, как сейчас, так и нака­нуне. И тем не менее это звуковое сопрово­ждение не надоедало. Оно было живо, обаятельно в своей надоедливой непосредст­венности, в азарте, в неосознанной шалости повторения. Теперь нужно только вспом­нить, не было ли в моем восприятии этакой родительской сусально-слащавой умили­тельности отца сыном, и тогда все будет нор­мально. Нет. Такого не было. Говорю с пол­ным сознанием значимости вопроса.

    А теперь заставьте машину говорить-петь одно и то же, а нас - слушать те же пять-семь минут - разбежимся кто куда, и не ис­ключено, что некоторых сбежавших слуша­телей после долгих розысков обнаружим за запертыми изнутри дверьми, где они с упо­ением во весь голос будут распевать:

    

    Калинка-малинка моя,

    В саду ягода калинка моя...

    

    И, несмотря на некомфортность ситу­ации и места действия, я убежден, что даже подобная музыка живой человеческой речи, пения будет больше по душе, нежели эле­ктронно-бездушное звуковоспроизведение автомата. Меня же, как актера, беспокоит появление элементов «электронно вычис­ленного» героя, характера в драматическом творчестве (пусть простят мне специалисты намеренное искажение технического тер­мина, но хочется сказать именно так).

    У «электронно вычисленных» симптомов есть свои, в высшей степени примитивные измерения, и они, увы, ниже нуля. Это -одномерность. Картонно-скучная одномер­ность.

    Очень уж тревожно часто стали мельте­шить они на экране телевизора, в кинозалах и на подмостках сцены. В актере ли эта одномерность, в герое ли или в характере персонажа, однако почти всегда она громко­голоса и спесива, с претензией на объем и жизнеспособность, то есть на сложность, глубину характера. У вас свободный вечер, и вы идете в театр, предвкушаете радость встречи с искусством - имя драматурга это обещает: «О, это будет интересно, глубоко, необычно, живо!» Но вместо отдыха, творче­ской радости - досада и потерянный вечер. Вы ловите себя на мысли, что уже где-то ви­дели это: ах да - там и там, позвольте, да еще и там, а вот сейчас - еще и здесь!

    Даже пьесы Шекспира с самыми вели­кими названиями преподносили некоторые рьяные деятели от кино со столь примитив­ным решением, что великие трагические персонажи становились противны и непри­ятно смешны, а Шекспир - прямолинеен и сер. Как такое могло быть?

    Вот такого суррогата нам бы сегодня надо было больше опасаться, чем завтраш­него взаимопроникновения науки и ис­кусства. Я не одинок в восприятии подо­бного робота совести в творчестве. Такой «робот-автомат» страшен будет не только ко­гда-то, завтра, - страшен он и сейчас. Хотя бы уже и тем, что не подскажет ни нам, ни нашей молодежи, что же такое человеческое достоинство.

    Доброе проникновение достижений на­уки и техники в театр, музыку, кино мне ка­жется необходимым. Привыкли же мы к так называемой «электронной» музыке! Не знаю, усиливает ли она эстетическое воздей­ствие на человека вообще. Но, во всяком случае, не мешает, не выглядит «несовмести­мой» со звучанием традиционных музыкаль­ных инструментов.

    Наверное, в человеческом сознании, осо­бенно когда дело касается восприятия ис­кусства, существует некая инерция, меша­ющая безоговорочно и сразу принимать новые выразительные средства, которые пре­доставляет искусству наука. Не секрет же, что кино при его зарождении очень многим немыслимо было представить в качестве но­вого искусства (как несколько позже и зву­ковое кино). Часто подобные новые средства на первых этапах используются лишь для внешней выразительности, но и это не мо­жет не настораживать настоящих художни­ков. Хочется верить: новаторство в искусстве и науке в конце концов поймут друг друга к взаимной пользе. И пойдут в ногу, не подста­вляя подножки один другому.

    Со временем придет в театр не только знающая, что такое человеческое достоин­ство, но и владеющая им, глубоко мысля­щая, тонко чувствующая, с высокими эсте­тическими, моральными, творческими воз­зрениями молодежь, которая будет столь принципиальна в борьбе за уважение зри­тельного зала к сцене, к актеру, что просто не позволит ни в малейшей степени даже промелькнуть мысли о необходимости меха­нического или «живого» электронно вычис­ленного актера (к тому времени уже изжи­того). Я верю в это.

    Машина помогает лечить человека, по­могает учить его - спасибо ей. Только помо­гает. Врачует человека врач, учит учитель. Так же, мне представляется, будет и с акте­ром в будущем. Настоящий актер всегда бу­дет стремиться не отстать от своего зрителя, всегда будет в какой-то степени, пусть даже в малой, «учить» его со сцены, «лечить» его социальные и личные недуги, звать его к правде и свету, давать ему надежду. И не беда, если на помощь этому актеру придут какие-то аксессуары технической помощи, усиливающие воздействие его на зрителя (сегодня кино, театр оснащены достаточно мощно с индустриальной точки зрения). Но помогать они будут живому актеру. И это бу­дет лишь вспомогательное средство: как врачу - инструмент, как педагогу - нагляд­ное пособие. Интерес к личности как к сре­доточию борений и чаяний, своеобразному нервному узлу времени не иссякнет. Это можно представить себе лишь в каком-то не­лепо-фантасмагорическом зрительном зале, где в креслах сидят не живые люди, а прону­мерованные роботы. Не представляю себе такого «электронного» зала. Я исповедую живое искусство актера-человека на экране, на подмостках сцены.

    Образцом такого искусства был человек, которому я и посвящаю эту статью.

    Совсем не в далекие от нас времена в те­атрах бытовало этакое расхожее мнение, что, мол, публика - дура. Не думаю, что кто-нибудь из работников сцены или околоте­атральных кругов мог бы заявить это сейчас. Иные времена - другая аудитория. Если кто и способен на такое умозаключение теперь, так разве что от собственной недостаточно­сти или... от переизбытка самомнения. Впрочем, пожалуй, это одно и то же.

apopov_and_ismokt.jpg

А.Попов и И.Смоктуновский в пьесе А.П.Чехова "Иванов".

МХАТ имени Горького

    Однако даже и теперь далеко не все мо­гут представить себе, что такое спектакль на самом деле, то есть не могут даже близко предположить его полигоном разумных, ду­ховных, физических напряжений, усилий ар­тистов, занятых в этом «побоище». А это именно так. Порой приходишь на спектакль и явно чувствуешь, что вот сегодня ты никак не можешь рассчитывать на эфемерную, осознанно временную, в общем-то добрую (если к этому понятию допустимо подобное качество) власть над двумя тысячами судеб, характеров, нравов, привычек, профессий, сиюминутных настроений, наклонностей и разнообразных до полной несовместимости мироощущений. И вот начинается потаен­ная, скрытая, никем из зрителей не подозре­ваемая борьба за умы и души, за возмож­ность подчинить, если хотите, собравшихся своей воле и увести за собой в мир драматур­гии. Должно быть, за эту-то доверительность зрителей досужие умы прошлого и нарекли сидящую в зрительном зале публику нераз­умной. Однако спектакль объявлен, все пришли.

    

    Театр уж полон; ложи блещут;

    Партер и кресла - все кипит...

    

    И действо должно состояться и жела­тельно на том уровне, который обещают фа­милии, так четко и ясно напечатанные в про­грамме зрелища.

    Как быть?

    Видите, как это близко к вечному: «Быть или не быть?»

    И как здесь важно, как невероятно важно, кто с тобою рядом в эту непростую минуту. (Нет уверенности, что все читающие эти строки поверят мне, и тем не менее это именно так.)

    Заходит. (У меня грим сложнее, и со мною больше возятся художники-гримеры, не оставляя свободных минут до выхода на сцену.) Спрашивает:

    -  Как ты?.. Впрочем, можешь не отве­чать, вижу... Нездоров, что ли?

    - Да-а, силов нет... где их брать на такую махину, да еще на этом космодроме?

    - Да-а-а-а! Здесь уж ничего не попи­шешь: есть так есть; а нет - так уж... все равно надо... - неожиданно вывел он, ре­шив закончить чем-то вроде остроты.

    Ответом, должно быть, была какая-ни­будь неопределенная реакция или вздох, ска­завший тем не менее о разбросанном состо­янии. Стоит, молчит, курит и дым к потолку пускает, чтобы не раздражать, не мешать мне. Еще постоял, подумал некоторое время... Стал вдруг маятником ходить за спинкой кресла. В зеркало было видно, что моментами думал не о том, о чем только что говорил. Остановился на старом месте, опять шумно обдал дымом потолок и вроде во­обще забыл обо всем.

    Но вдруг мягко и по-доброму:

    -  Старики учили перекладывать это свое состояние   на   своих   персонажей.   Попы­тайся - тем более что по сути, по настро­ению оно близко к Иванову. Попробуй. Дру­гого-то выхода нет. Хуже не будет.

    -  Да, ты прав, хуже не будет - некуда ...

    -  Ну, вот, ты уже и остришь, и глаз вроде появился...

    Очередной звонок к началу прервал нашу не очень веселую разминку. Он вышел.

    Не помню, как прошел тот спектакль (хотя просится написать: зашел, подбодрил, поддержал, - однако это было бы уж очень по-дилетантски упрощенно, да к тому же я действительно не помню). Спектакль этот шел довольно часто, и он по себе знал, что дается Иванов непросто, нелегко. Должно быть, потому и заходил, и стоял, и, шумно обкуривая потолок, думал, чтоб потом, на сцене, вместе, достойно и по-человечески пытаться быть.

apopov_and_ismokt_i.jpg

 

А.Попов и И.Смоктуновский в пьесе А.П.Чехова "Иванов". МХАТ имени Горького

 

    С Андреем Алексеевичем Поповым на сцене было просто, спокойно. Во всех рабо­тах своих, как ни различны они, он был основателен и серьезен, даже если герои его отличались наивностью и непосредственно­стью. Эта двухметровая обаятельная махина неизменно вызывала к себе доверие, располагала; думаю, на него просто хотелось смо­треть, а одно это уже немало для человека, вышедшего на сцену поделиться ли разду­мьем, поспорить ли, задать ли вопрос, либо громко заявить о человеческом достоинстве побороться, отстаивая его.

    Что говорить, сколько актеров (они есть повсюду, и в Художественном театре) - не то все перепутав, не то просто по незнанию, а скорее всего, по лености, дурновкусию или по отсутствию дара чутья, не то по забвению обычного такта, не только к публике, но и к образу, который ими прослеживается, - под­меняют процесс жизни на сцене пошлым, не имеющим   никакой   творческой   ценности ужирненным обозначением  -  педалирова­нием. Они не только наигрывают, но и за­игрывают, заискивают, плюсуют, пускаются во все тяжкие, чтобы хоть как-то заполучить расположение публики (и, увы, с какой-то неподготовленной «своей» частью аудитории добиваются взаимопонимания)... и не де­лают лишь одного  (а именно только это одно они и обязаны делать) и, что самое страшное, даже не пытаются - не пытаются «жить». Высказывая такую «крамолу», я под­вергаю себя риску стать объектом нападок, реплик, стригущих глаз ,.. Но что же делать, когда время диктует иное существование. На сцене просто требуется «жить». Но, правда, это нелегко. Жизнь на сцене сопряжена с действительными   нервными   затратами,   с учащенным, порой до мятущегося, пульсом, с болями в затылке... Все это, конечно, не­приятные вещи. Но если мы не только де­кларируем и безответственно болтаем о си­стеме    Станиславского,    Немировича-Дан­ченко,   а   действительно   хотим   свято   и неуклонно следовать им (а это единственный путь   быть   живым),   -   то,   пожалуйства, будьте любезны жить!

    Андрей Алексеевич не только знал, чув­ствовал все это, но он был апологетом, про­водником этого непростого умения, он был подвижником, истинным жрецом удивитель­ной науки владеть собой, забывая себя ради правды и жизни на сцене того образа-харак­тера, который представляет сегодня артист Андрей Попов!

    Лебедева в «Иванове» он проживал. Про­живал увлеченно. Не эта ли увлеченность и является, по существу, единственным стиму­лом в тех совершенно бескорыстных тратах самих себя с виду нормальных и психически здоровых людей - актеров. Аналогов подобного в «биосфере деятельности человека» сыскать затруднительно.

    Уж не знаю, что причиной тому, однако довольно часто в разговорах об «Иванове» и вообще о Чехове у Попова нет-нет да и мель­кало сожаление, что ему не пришлось рабо­тать над образом графа Шабельского -его-де он мог бы проследить (он так и гово­рил) куда полнее, интереснее, а следова­тельно, правильнее. О других исполнителях роли Шабельского в спектакле он почти не говорил, однако было достаточно ясно, что ни с одним из них он согласиться не мог. И видел ключ к Шабельскому совсем в иной, противоположной направленности.

    «Шабельский, - говорил Попов, - один из наидобрейших персонажей драматургии Чехова».

    В самом деле, образ Шабельского так легко, без потуг и скидок ложился на до­брую детскость натуры самого Попова, что подобное совпадение не могло не подарить зрителю  радость  театрального  пиршества. Возможность этого праздника в свое время блестяще доказал  К.С.Станиславский.  До наших дней дошли восторженные отзывы об исполнении им образа графа Шабельского. Пьеса эта (вернее, спектакль по этой пьесе) не очень вдохновляла критическую мысль знатоков театра того времени - и даже при­верженцев Чехова. Отклики бледны и мало­численны. Причем даже Иванов, централь­ный персонаж, едва ли не всюду вызывал нарекания, или авторы статей, как это ни странно, вообще оставляли его за пределами внимания, отдавая ему дань лишь информа­цией: «...основную, заглавную роль в спек­такле исполнил господин Качалов...» - и все. Прямо скажем, для центрального персо­нажа немного. Значит, что же такое было в Шабельском Станиславского? Не без дерзо­сти, однако теперь уже зная пьесу, осмелива­юсь предположить: последние, уходящие от­голоски той патриархальной, доброй, ничего уже   не   могущей   помещичье-дворянской среды   старой   России,   с   ее   немножечко смешным достоинством,   беспомощностью, были мощно, со знанием жизни тех лет, вы­соко,   по   нравственно-этическим   требова­ниям социальных различий, прожиты-про­слежены чистой, непосредственной лично­стью К.С.Станиславского. .Думаю, что так. Фотография Станиславского в роли Шабель­ского красноречиво это подсказывает. Подо­бными же, как мне кажется, качествами располагал А.А.Попов. Он сам в жизни был этаким Шабельским. Не случайно порой в его обычной речи слышались обертоны из­балованного ребенка.

miskin.jpg

"Столкновение". Князь Мышкин в пьесе "Идиот" в Ленинградском Большом драматическом театре

    Прихожу к выводу, что есть, должно быть, особое, до непонятного бескорыстное и, очевидно, вымирающее племя творче­ского люда на Руси. Оно немногочисленно (как говорят в народе, раз, два и обчелся). Однако племя это столь могутно, что щедро заряжает время и современников своей оду­хотворенностью и мироощущением, и, пока мы находимся во власти этого их благотвор­ного влияния, - мы творчески сильны и бо­гаты.

    Писать об Андрее Алексеевиче Попове непросто. Не могу сказать, чтоб он был уж очень общителен, разговорчив и ясен все­гда, - такого не было. А тем не менее он был прост. Вот тут и пойми. Случалось уди­вляться тихому его молчанию. Сидит, бы­вало, в гриме в актерском фойе второго этажа (там у нас «скользящий» клуб, то есть актеры, уже готовые к своему выходу, ждут, слушая радиотрансляцию со сцены, и наши острословы и сказители из тех же самых ожидающих актеров чем-нибудь занятным, смешным или просто интересным тешат слух своих друзей, да, пожалуй, и сами полу­чают не меньшую радость от возможности рассказать, посмешить, развлечь), - сидит тихо, созерцает, и непонятно, слушает или только присел подождать выхода на сцену. Может быть, то было проявлением самодис­циплины - ему не до занятных историй и развеселых рассказов, когда впереди, на сцене, в «Иванове», решалась судьба своен­равной его дочери. Не знаю. Однако он был одиноко тих и покойно молчалив.

    Как-то я спросил его: не горюет, не ску­чает ли он по режиссуре? Не помню точного ответа, но суть сводилась к тому, что совсем нет, что даже и теперь, по прошествии до­вольно внушительного отрезка времени, он еще только отходит, отдыхает от этого ми­лого занятия. И лишь изредка нервные по­дергивания плечом выдавали утраты и слож­ности прожитого в той поре его режиссиро­вания.

    Вместе с тем помню его и самозабвен­ным рассказчиком.

    Забавно и горько звучала в его изложе­нии одна история. Должно быть, происхо­дившее когда-то обожгло его: будучи ис­кренним (хочется написать слово «правдивым», но, право же, применительно к Андрею Алексеевичу слово это даже какое-то лишнее), он не мог предполагать в другом человеке какое-то вероломство, хоть и про­явись оно в пустяке. Своей выстроенностью и центральным персонажем рассказ тот очень походил на анекдот, но Попов отста­ивал его правдивое происхождение. Однако нас здесь больше интересует не природа сего повествования, а наличие этого милого недо­разумения в арсенале прямого общения со средой Андрея Алексеевича.

    Вот она, эта неброская, во многом знако­мая ситуация.

    Его, рядового Попова, по совершенно не­понятным причинам невзлюбил старшина того маленького подразделения, в котором отбывал службу «эта стоеросовая дубина, ко­торая никогда ничего не может ни выпол­нить, ни сделать по-военному». Да еще, на беду, до сведения этого вершителя судеб их подразделения дошло, что этот самый нера­дивый рядовой Попов является ни много ни мало сынком какого-то «большого началь­ника». Вот тут-то, на этой почве, должно быть, и дали всходы фантазия и изобрета­тельность того милого, славного старшины. А надо честно оговорить, что служила тот ни Спинозой, ни Сократом не был, интеллектом обладал, как выражался рассказчик, на уровне полена, и именно этим, думаю, можно как-то объяснить его слабость к тому, что встречается порой не... в древних замыс­ловатостях стеноклинописи, а в простых, даже упрощенных... заборных надписях.

    Рядовой Попов, как это часто бывает в жизни, имел неосторожность не только быть сыном своего «большого начальника» папы, но и, будучи от рождения полной тюхой, на уставный окрик старшины: «Рядовой По­пов!» - вместо четкого, простого и однознач­ного: «Я!» - позволял себе спрашивать: «А?» Вот и вся помеха, ан поди ж ты! (В этом не­посредственном «А-а?», на мой взгляд, есть какое-то доброе желание продолжить разго­вор: «Простите, не смогли бы вы повторить вопрос свой? Только боязнь обременить вас заставляет облечь просьбу мою в однослож­ное «А-а?.. Нет? Не знаю. А мне показалось, что все это здесь есть, наличествует... ну да ладно.)

    И что же? В течение долгого времени по­стоянно «нерадивый» рядовой Попов вместо «Я!», словно у него самого никогда в жизни не было и не предвиделось впереди этого собственного «Я», отвечал вопросом «А?», за что с тем же завидным постоянством ка­ждый раз получал «два наряда в неочередь».

    Самое невероятное во всей этой поучи­тельной истории (не знаю, правда, кого и чему она учит, но вот так вдруг написа­лось) - так это то, что проступок-то один, а наряда - два!

    Больше всего Попова ввергало в уныние то, что старшина не оставлял никаких воз­можностей для подготовки, чтобы сообра­зить, собраться и ответить правильно. Бы­вало, тихо, по-домашнему, неторопливо го­ворил с кем-нибудь, и смотрел-то, казалось, совсем в другую сторону, и заботы у него были иные... и вдруг неожиданно, как-то из-за угла, тем же тихим голосом, но четко и вкрадчиво: «Рядовой Попов!»

    -А?

    -  ...на! Два наряда в неочередь!

    Все - цель достигнута, спектакль окон­чен.

    Старшина был поразительно стабилен, и, как всегда, первым у него следовало слово из заборной клинописи, а затем уж шел приго­вор о двух нарядах. И Попов сокрушенно шел чистить картошку, а потом, в силу того, что нарядов было два, шел чистить и... ну, надо ж было кому-то чистить это. И чистил.

    Андрей изнемог от напряженной насто­роженности. К тому же саднила оскомина этой странной количественности нарядов: почему же два, когда «преступление»-то одно?! И вот однажды... Впрочем, все разви­валось как обычно: и отвлекающий маневр того служилы, и голос тихий, и глаз при­крыт, и никаких там чертиков не прыгало, и даже с самим Поповым говорил по-доброму и просто, потом пожурил там кого-то по-оте­чески и, уже уходя, всем пожелав «покойной ночи» и едва ли не зевая, вдруг четко и исте­рически выпалил:

    -  Рядовой Попов! -А?

    -  ...на! Два наряда в неочередь!

    Это было нечестно, вероломно и так пре­дательски и... опять два!? Старшина торже­ствовал. Попов стоял и исступленно клял себя, что опять так по-глупому лопухнулся: скажи он это проклятое «Я!» - и не было бы этих унизительных наказаний. И Андрей не выдержал. Он двинулся на старшину, пол­ный решимости выяснить наконец: почему же два?! Видя надвигающееся решение, тот вдруг беспомощно заморгал глазами и в полном недоумении, что же такое сейчас будет, приоткрыл рот... Андрею стало страшно, что у оппонента вот-вот брызнет слюна... И он пошел чистить...

plushkin.jpg

В роли Плюшкина. Кадр из кинофильма "Мертвые души" М.Швейцера. 1983

    В недалеком прошлом Андрей Алексе­евич Попов вел огромный коллектив творче­ских индивидуальностей. Что это такое, полно и прочувствованно знают, пожалуй, только дрессировщики хищных зверей. Сам принадлежу к этому разряду «фауны» и не могу сказать, что дело в характерах или в чьем-то дурном норове, - нет; специфика ра­боты порой диктует некоторые нежелатель­ные выявления - нервы, нервы. А он вел тот, по выражению одного из известных «зверо­ящеров слова», «террариум единомышленни­ков» довольно долго и успешно. Одно это по­зволяет предполагать в человеке выработан­ное годами и положением (тому масса примеров) явно ощутимое осанистое само­мнение - что, впрочем, сродни уверенности в себе, но лишь не подтвержденной делами да к тому же запутавшейся в тенетах чванли­вости и спеси... Ничего подобного даже в малой степени не было в Андрее Алексе­евиче. Понимаю всю самонадеянность подо­бного заявления и все-таки утверждаю: семь лет работы с Поповым разрешают смелость в оценках некоторых его человеческих черт.

    В Художественном театре актеров, отме­ченных общественным мнением, высоко оцененных народом, на спектакль в театр и по домам, уже после работы, развозят на ма­шинах. Это никакая не привилегия, а обыч­ное проявление беспокойства администра­ции о четкой, бесперебойной работе театра. Сохранишь силы и здоровье своих не очень молодых именитых «работяг», и спектакли будут идти в русле ранее объявленного афи­шей. Здесь все взаимосвязано. Простудился, слег актер, принявший после спектакля душ и направившийся домой пешком, - нужно отменять следующий, уже назначенный спектакль с ним. А это бывает неудобно: Ху­дожественный театр - марка. Порой с боль­ничным листом, с температурой, когда глаза слезятся и их выворачивает грипп или горло душит ангина - «ни глотнуть, ни мол­вить», - все же приходится работать: сохра­нить настроение зрителя, поддержать его до­верие театру - для нас это не пустые слова, это наш долг, наша профессиональная, даже гражданская и человеческая этика.

    Андрей Алексеевич приезжал на спек­такль раньше меня (он начинал чеховского «Иванова»), и, доставив его в театр, машина шла за мною. Со спектакля же мы всегда или почти всегда ехали вместе. По пути за­возили меня и потом уже везли его одного. Часто получалось, что Попов сидел и ждал меня в машине. Образ Иванова выстроен на редкость трудоемко, и «протащить, прово­лочь» эту роль в спектакле непросто: в гла­зах круги, руки проделывают какие-то стран­ные тремоло, очень хочется сесть, а не можешь - из одного конца гримуборной дерганно вышагиваешь, и наши добрые дру­зья костюмеры ухитряются стаскивать при­липшую к тебе мокрую рубаху. И ты, как рыба, выброшенная на лед, немножко под­хватываешь воздуха и не сразу соображаешь, если тебя о чем-нибудь спрашивают в этот момент. Если зрителю, только что ушед­шему со спектакля, показать, что происхо­дит с актерами за сценой, вернее, что оста­ется от них, - думаю, это было бы ему не менее интересно, чем фокусы всяких удиви­тельных Кио. Ну, да не об этом речь.

    Наконец душ принят, дыхание нор­мально - бегу к машине. На переднем сиде­нье, ушедший в себя, нахохлившийся, сидит Попов. Сердится, должно быть: я опять за­держался, - а нигде не останавливался, все вприпрыжку. Вот до сих пор дергает. О чем он думает, по спине заключить трудно. Едем. Темно и тихо. Только мерный шум мотора и вялость полного расслабления. Как глади­аторы, страшной ценой отстоявшие себе жизнь до следующего побоища, едем молча. Изредка какая-нибудь незначащая фраза на мгновение свяжет осознанность двух, но за­тем снова отключаешься, погружаясь в тепло целебной тишины. За окнами плывет засыпающая Москва и одиноко высвечен­ными окнами встретит и проводит машину с молча сидящими в ней людьми. За подарен­ное зрителем время вместе с нервами и си­лами отдана очень маленькая, но часть чело­веческой жизни. Все, что нужно сказать, было сказано; уже ночь; чтобы думать, нужны силы, нужно напрячься; едем молча. Только ненавязчивая забота родных, тишина и покой дома могут вернуть ощущение цен­ности этих чудовищных затрат и реальной значимости жизни.

    Он сидит спиной ко мне... и о чем ду­мает, знает только он. Тихо и очень спокой­но, чтоб не вспугнуть, произношу:

    - Андру-у-уша?

    -А?

    В другое время наверняка ответил бы ему заборной клинописью старшины, но минута не та, совсем не та, давит усталость. По лицу понимаю, что отвлек его от не очень-то ра­дужных размышлений.

    -  О-о! Извини, я думал, ты спишь!

    -  Ну-у, какое там...

    Вот так же он сидел, молчаливый, блед­ный, отрешенно-странный, чужой, в само­лете, когда театр летел на гастроли в Алма-Ату. Несмотря на технические революции и всякие там научные прогрессы, полет из Москвы в Алма-Ату - мероприятие долгое и утомительное, и, используя эти редкие сво­бодные минуты, актеры, с разрешения эки­пажа самолета, сочинив на скорую руку ка­кие-то сандвичи и с добрым тостом за завершение минувшего сезона на основной сцене МХАТа выпили по глотку водки. Ан­дрей Алексеевич все так же замкнуто сидел, не принимая никакого участия в этой раз­удалой самодеятельности на высоте десяти тысяч метров. В этом, пожалуй, ничего та­кого из ряда вон выходящего не было: не хо­чешь пить - да не пей, пожалуйста, кто тебя заставляет. Хочешь сидеть сложа руки или делать вид, что тебя очень беспокоят судьбы человечества, - пожалуйста, сиди себе вти­хомолку, строй из себя Переса дэ'Куэльяра какого-нибудь - твое дело... А мы все, со­бравшись в кучу, несколько повышенными голосами будем говорить друг другу, какие мы прекрасные актеры, и усталость прошед­шего сезона нам будет казаться не столь уж изнуряющей.

    У каждого своя психотерапия: ты сидишь и молчишь, а мы стоим и орем. Только-то и разницы...

    А вот уже по прилете, в Алма-Ате, он по­вел себя совсем странно, нехорошо, прямо скажем, плохо себя повел наш дорогой Ан­дрей Алексеевич. Мы стоим (опять), мы ждем распределения номеров в холле гости­ницы, а он вдруг куда-то исчез. И только че­рез какое-то время появляется: легко и сво­бодно сбегая по лестнице и по-прежнему как ни в чем не бывало - славный, уютный и свой! Хорошо, конечно, быть «своим» и оба­ятельно спускаться по лестнице, однако тор­чать тут столбом у чужих чемоданов после длительного перелета не самое лучшее времяпровождение. Какие-то совсем неиз­вестные люди ни с того ни с сего наста­ивали, чтобы я ясно и вразумительно отве­тил, уважаю их или нет, и по мере моих клятв в моем искреннейшем уважении их все прибывало и прибывало; плотно обсту­пили вокруг... Затем кто-то из членов эки­пажа много раз подряд говорил: «Нехо­рошо!»

    -  Попов, у тебя что, живот схватило, что ли?

    -  С чего ты взял? Нет... разговаривал с Москвой... Тебе привет от Ирины!

    -  Невероятно... Попов, ты - прекрасный муж, но тем не менее...

    -  Дело не в этом... Понимаешь, мне по­казалось, что сегодня я должен был обяза­тельно разбиться, и, прощаясь с Ириной в Москве, неосторожно проговорился о своем опасении.

    -  ... Как - разбиться? Ты что, рехнулся? Где?.. Мы что... тоже должны были все шмякнуться, что ли?.. Или ты собирался вы­прыгнуть из самолета?

    -  При чем здесь вы? Я о себе говорю, о своем предчувствии...

    -  ... Да, но мы ведь тоже летели этим са­молетом ...

    -  В общем... да... наверное, все бы вме­сте... Поэтому ты тоже, кстати, мог бы по­звонить в Москву!

    -  ???

    Резонность его довода была несколько ошарашивающей. И, одурев окончательно, застряв на мысли, почему бы действительно и мне не поговорить с Москвой, схватив че­модан, я ринулся наверх, на свой этаж, в номер...

    

smokt-1963.jpg 

Во время съемок "Гамлета". Берег Финского залива. Эстония. 1963.

    В «Иванове» в каждом представлении приходится безотчетно менять мизансцены (то есть не совсем безотчетно: эта минута по­требовала выстроить внешнюю жизнь моего персонажа таким вот образом, другая, в дру­гом отрезке времени, - как-нибудь иначе). Естественно, многие эти «непредсказуемые сюрпризы для партнеров» захватывали в свою орбиту и Лебедева - Попова. Подобное поведение актера рядом - не самое успока­ивающее обстоятельство: нет уверенности, что этого каким-то чудом оказавшегося сей­час здесь товарища в следующее мгновение не швырнет еще куда-нибудь. Но никогда, никогда Андрей Алексеевич Попов не сде­лал ни одного недовольного или, того хуже, раздраженного замечания. Налицо или уди­вительный такт, или полная безнадежность что-либо исправить, или, и скорее всего, третье: все живые неожиданности были ему са­мому в высшей степени по душе...

    

 memory.jpg   

"Воспоминание"

    Человек с огромными, мягкими, до­брыми руками, которые он, будучи в хоро­шем настроении, складывал ладонями вме­сте в объемную двойную жменю и умело сжимал их, со знанием дела всасывая во­внутрь со свистом и писком и выжимая его наружу, - легко и свободно воспроизводил таким образом три-четыре знакомые всем мелодии. Это было смешно, мило и уж очень забавно.

    Увидев это (вернее, услышав), я тотчас решил попытаться выявить музыкальность собственных ладоней. Однако, кроме против­ного писка и сипа, ничего не выходило. За­метя мои усилия, Андрей Алексеевич ска­зал:

    -  Так, вдруг, не получится, шалишь, -нужна школа, практика.

    -  И что, ты сам долго учился?

    -  Всю сознательную жизнь... Вот выго­нят   и   из   Художественного   -   пойду   на эстраду!

    И тут же на своем «свистофоне» (правда, он называл его несколько иначе) Андрей Алексеевич «провизжал» очень смешно и похоже кусочек увертюры «Кармен» - к яв­ному удовольствию окружающих его товари­щей.

    

 zemlyaki.jpg 

Земляки из села Татьяновка.

    В приоткрытую дверь гримерной просо­вывается славно-наивная рожица Лебедева - Попова и тоном доведенного до крайности человека (в котором без труда слышится от­чаянное: «Ну когда же наконец ты будешь вовремя выходить к машине?!») нежно во­прошает:

    -  Тебя сегодня ждать или как?..

    - «Или как», Андрушкин, дорогой. Прой­дусь, дыхну. Ире - мой поклон ...

    -  Ну да, как же, мне больше делать не­чего, как только о твоих поклонах забо­титься и думать.

    Голова у притолоки двери застывает в беспомощном недовольстве, но так же не­проницаемо серьезна...

    -  Ирина с рынка каждый раз тащит ре­диску...   Вот,   говорит,   опять  для   твоего Смоктуновского надрываюсь, а его все нет!

    -  Представляю, сколько ее у вас там ско­пилось!

    -  Как эт ... как это... Мы тоже ее лю­бим - едим за милую душу.

    -  Андрушкин, когда же, дорогой?.. То одно, то другое...

    - Понима-а-а-ю, у самого невпроворот... Ах ты, боже ты мой, - с шумом выдыхает он. С лица Андрея Алексеевича словно сбе­гает выражение шутки, секунду-другую спо­койно смотрит на меня... Вижу смотрит, но не видит, весь в себе... Еще постоял, решая что-то, потом, прервав немой диалог с самим собой, вроде очнувшись, говорит:

    -  Ну, так я уехал, прощай!

    -  Прощай, брат!

    Спектакль окончен. Тяжесть сброшена. Свободно, легко, но и до ненужности пу­сто ... В подобные минуты иногда задумыва­ешься: а стоит ли все это?.. Не в те же ли во­просы немногим раньше уходил и Андрей Алексеевич? Хочется сказать: люблю эти минуты послеспектакльного освобожде­ния... но это было бы неправдой. Эти ми­нуты, как темный, завораживающе-веролом­ный омут, тянут в себя, вроде даря самозаб­венное отключение от неизбежной накипи окончившегося дня, но порой вдруг вывора­чивает в такие безответные глубины тупика, что, вспоминая «посещения» эти, еще за­долго до окончания спектакля кричишь: «Андрушкин! Сегодня я с тобой еду. Подо­жди, пожалуйста, не злись - я быстро!»

voron.jpg

"Ворон". Фото Плотникова

    Художественный театр выезжал на оче­редные гастроли в Среднюю Азию в летнее время! Несведущим в нашей работе фраза «летнее время» может показаться обычной, ничего не значащей, ее просто могут не от­метить сознанием. Однако климатические перепады со средней полосы России и тоже на Среднюю, но Азию: давление, жара, не всегда легко переносимая и местными жите­лями, иная влажность воздуха - все это до­полнительная нагрузка на сердце (а работа актера подразумевает именно четкое, по­слушное поведение - жизнь нашего сердца). «Территориальные и климатические экспе­рименты» гастролей могут обернуться стрес­совой реакцией. Спрашиваю, много ли у него спектаклей за месяц работы в Азии.

    -  Да... восемнадцать... тяжело...

    При обычных условиях, с нормой двена­дцать спектаклей, и то не совсем сообража­ешь, как распределить себя. А тут - восемна­дцать, в горах, воздух расплавлен, все живое пережидает ту полосу года, как говорят, «в тени», - трудно невероятно.

    -  Просил подменить хотя бы спектакля на три-четыре; говорят некем, - сожалеет Андрей Алексеевич. Но ни раздражения, ни обиды. Говорит по-доброму, спокойно.

    Вообще он был легким человеком, с ним было просто даже тогда, когда обстоятель­ства не сулили этой простоты...

    Где-то на третьем году нашей совместной работы во МХАТе он вдруг без всяких недо­молвок, психологических пристроек чисто и честно признался, что не ожидал встретить во мне человека, а уж тем более товарища.

    -  Я говорю Ирине: «Вот странно... как ты думаешь, с кем я больше всего сошелся во МХАТе?» «Ну, не знаю, - отвечает, -судя по тому, что тебя взял не только в театр, но и сразу в свою работу, - с Ефремовым, наверное?» «Это все так... но это в работе. А вот  по-человечески?..   Поразительно...   со Смоктуновским!»

    Далее следовало несколько определений того, что он так неожиданно удачно открыл во мне. Определений не то чтобы там в ка­ких-то повышенных, превосходных степе­нях, нет, - простая оценка того, чем или, все-таки лучше сказать, кем, собственно, я являюсь. И тем не менее слышать о себе са­мом эти признания, высказанные серьезно, даже с некоторым оттенком удивления, что ты, оказывается, никакой не укушенный, не прокаженный и уж совсем не гадина, - сог­ласитесь, даже от друга несколько неуютно. (Он, наверное, был отвлечен дорогой, мы ехали в машине, он сидел за рулем, подвозил меня к дому.) Природа так славно зародив­шегося доброго отношения ко мне, помню, не очень обрадовала меня, и, подавив вско­лыхнувшееся, недобро заворочавшееся чув­ство обычной человеческой обиды, я спро­сил:

    -  Андрей, погоди... почему, собственно, я должен был бы быть каким-то недоно­ском, одноклеточным и негодяем... не пони­маю?

    -  Ну, как... ты же знаешь, что о тебе та­кое идет... что подчас и не выговорить...

    -Да?..

    -  Можно подумать, что ты в первый раз слышишь или не догадывался...

    -  ?!

    Трудно представить себе, как ты выгля­дишь со стороны, а в такие редкие минуты самопознания - тем более. Но на этот раз я, наверное, был похож на человека, только что познавшего наконец цели мироздания.

    -  Ну, вижу, я огорчил тебя... Вот всегда так: делаешь хорошо - получается плохо!

    Что говорить, он тем своим непосредст­венным признанием, неуклюже ошарашив меня, сам был смущен. Смущен настолько, что днями позже, встретив меня в театре, схватив за рукав, проникновенно заговорил:

    -  Послушай, Иннокеша, я что-то давеча наплел... хотел сказать о своей... радости, что мы вместе во МХАТе, получилось же, что ты едва ли не чудовище...

    - Андрюхин, все в порядке... я понимаю! Мы все временами немного зверье...

    По еле угадываемым, мерцающим в тем­ноте меткам люминесцентных красок, ука­зывающим края ступенек лестниц, добира­юсь с нижнего куба оформления спектакля «Обратная связь» до самого верхнего. Здесь будет следующая сцена. В темноте нащупы­ваю стул. Перед тем как сесть на него, необ­ходимо проверить, точно ли и вообще стоят ли его задние ножки на твердой поверхности куба. Предосторожность эта необходима, так как за краем, на самой границе которого должны встать ножки стула, провал двухме­тровой высоты и, если «оступиться», - бу­дешь лететь недолго, но шею, руку, ногу сло­маешь совершенно определенно: внизу, впе­ремежку с лестницами, острые деревянные углы нижних кубов. Рукой держась за ножку стула, нащупываю самый край, обрыв и... от неожиданности резко отпрянул: теплое пре­рывистое дыхание осталось на руке - дыха­ние друга. Он решил разыграть меня неиз­вестно откуда взявшейся собакой.

    - Что-о-о, напугался? - раздался шепот снизу и легкий смешок, - из темноты про­вала появляется улыбающийся Попов. Дали общий свет, улыбка соскочила с его лица, и теперь он шел, серьезно озабоченный, гото­вый в пух и прах распечь зарвавшихся руко­водителей, среди которых был и я.

suzdal.jpg

"Древность". Суздаль. Фото Ю.Белова

    В тот день Художественный театр в чешс­ком городе Брно давал «Чайку». Было неспо­койно ... Мы ждали сообщений из Москвы о повторном послеоперационном состоянии Андрея Алексеевича. Мы страшно хотели, мы надеялись, мы ждали. Отыграв свой вы­ход, я ушел со сцены в коридор. То, что я увидел там, оборвало сердце... Эрман пы­тался найти какие-то слова и, не находя их, потерянно смотрел в рукав пиджака вино­вато стоявшего здесь же директора.

    Я понял... и, боясь услышать подтверж­дение увиденного, бросился обратно на сцену. Дверь, только что легко и послушно открывавшаяся, преградила дорогу стеной. Я толкал ее, потом, сообразив, потянул на себя - и провалился в спасительную темноту сцены. Кто-то шел навстречу. Уклонившись и пропустив силуэт, оказался за задником (нужно уйти подальше, никого не хочу ви­деть). Тусклая лампочка на противополож­ной стороне сцены безразлично, с тоской, уныло звала к себе. Вытянув руку вперед, на­правился к ней. Зачем - не понимаю и не помню. Рядом вдруг приглушенно прозву­чало: «Кем я его заменю-у-у?» Голос вроде знакомый, но кто - не мог сообразить... стою... Привыкнув к темноте, буквально пе­ред собой увидел Ефремова: он сидел на чем-то низком, лицо его было где-то внизу, он тупо, как заведенный, покачивался. Я сел рядом. Он взглянул на меня, - дескать, вот ведь как бывает - и опять стал делать эти маленькие поклоны в угол сцены - вперед-назад, вперед-назад. Таким я его не видел. Его было жаль. «Кем я его заменю-ю-ю?» -еще раз прорезало темноту. Горькое «ю», прозвучав, ушло, потонув в общих звуках, населявших спектакль. Я молчал... и вскоре так же молча ушел на сцену. Там ценой не­вероятных усилий уже узнавшая весть эту Лаврова буквально по складам выговаривала слова текста. Казалось, еще мгновение - и она онемеет либо, отчаянно вскрикнув, упа­дет навзничь (почти так и случилось мину­тами позже, когда она ушла со сцены за тюль). Владлена Давыдова, заменившего Ан­дрея Алексеевича в Сорине, трясло, ему не удавалось подняться на кушетке, он долго пытался и, вывернувшись наконец, как-то боком, страшно встал (хотя должен был только сесть), и стоял седым укором, тяжело дыша, с красным, воспаленным лицом, за­крыв глаза... Голос не слушался, и я с уси­лием выговорил последнюю свою фразу:

    «Уведите куда-нибудь... Ирину... Уве­дите куда-нибудь... Ирину... - боролся я с собой, - Ирину Николаевну... Дело в том, что Константин Гаврилович... застрелился!»

    Общий свет погас, и только острый луч скальпелем вонзился в Заречную-Вертинскую. Стоя в надвигающейся, как ледник, бе­седке, она пусто, без слез, как в бездну и в последний раз, посылала в вечность: «... а до тех пор - ужас, - ужас...»

    По окончании спектакля, в поклонах ак­теры не поднимали голов - они смотрели в себя, сердцем прощаясь со своим товарищем.

    

   

Действия с Документом
навигация
Сделай книгу сам!

Книга своими руками

Полезные ссылки

Как сделать книгу своими руками подробно рассказано в статье "Изготовление книг своими руками".

Совершенно удивительные, ни на что не похожие, рассказы Теда Чана

Хотите взглянуть на то, что нас окружает, другими глазами? Скотт Адамс. Осколки бога.

Клайв Стейплз Льюис. Мы знаем его как автора сказочных  "Хроник Нарнии". А читали ли вы его "Письма Баламута". Или "Похороны великого мифа".

Ричард БАХ. Автор знаменитой "Чайки, по имени Джонатан Ливингстон".

Андрэ Моруа. "Вы существуете, и вместе с тем вас нет...". Письма незнакомке.

Вход


Забыли пароль?
Новый пользователь?
« Май 2012 »
Май
ПнВтСрЧтПтСбВс
123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
28293031
Статистика
Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru