Тропою песен
Вяч.Вс.Иванов
ТРОПОЮ ПЕСЕН
Древнее наследие в языке и фольклоре
На первых порах моих юношеских увлечений филологией больше всего меня манили загадочные языки, оставшиеся от глубокой древности. В Европе - это прежде всего баскский язык. В начале своих аспирантских занятий я разыскал на Большой Полянке жившего в тесной комнате, как все в первые послевоенные годы в Москве, эмигранта из Испании - баска по происхождению. Он был рад услышать, что меня занимает язык его раннего детства. Но сам он, повзрослев, старался, как и многие его товарищи, перейти на испанский и в эмиграцию приехал испаноязычным. Он выразил готовность заняться со мной вместе баскским по школьному учебнику, но сказал, что ему бы пришлось учить его заново вместе со мной. Так я столкнулся с живым воплощением опасности, нависшей над языком, вероятно, хранящим в себе ключ к древнейшему прошлому Европы. В последующие годы, когда франкисты продолжали ограничивать употребление баскского языка, мне случалось встречать в западных научных журналах статьи о возможно близящейся смерти баскского языка[1]. Эти пророчества, к счастью, не сбылись. Мои коллеги в Тбилисском университете, где сравнительно недавно открыто отделение баскского языка (мой знакомый с Полянки вернулся на родину, и теперь за баскскими словами мне надо ехать дальше -в Тбилиси!), нередко путешествуют в Страну басков, где слышат баскскую речь и - что было почти невозможно при Франко - читают баскские журналы и книги. У народных поэтов-импровизаторов оживает устная народная словесность басков; теперь об этом пишут баскские писатели и ученые[2].
Тем временем все яснее становилось: баскский язык хранит память о речи тех, кто населял Европу в пятом - третьем тысячелетиях до новой эры. В ту пору вдоль всего западного побережья Европы, в том числе и Иберийского полуострова, сооружались огромные каменные обсерватории (вроде знаменитого Стоунхенджа), где следили за небесными светилами. На Иберийском полуострове прибрежные области, в которых есть эти каменные сооружения, совпадают с зоной распространения древних географических названий, родственных баскским словам. Давно уже на побережье никто не говорит на баскском языке, вероятно, продолжающем речь древних европейских мореходов, звездочетов и строителей первых обсерваторий. Этот язык оттеснен в горы, как нередко случалось и с другими древними языками (на Международном конгрессе лингвистов в Осло в 1957 году меня поразил норвежский ученый Моргенстьерке рассказами о кафирских языках, которые он открыл в горах Нуристана: это удержавшийся в самых труднодоступных местах остаток одной из первых волн индоевропейских пришельцев, остановленных на их пути в Индию три с лишним тысячи лет назад и сохранивших там свои языки и ранние верования, несмотря на многократные нападения сперва мусульман, потом европейских колонизаторов; в Этнографическом музее в Осло Моргенстьерке показал мне привезенные им из Нуристана камни, которым поклоняются кафиры; они намекнули ему, что он может их украсть, потому что дарить их иноземцу - кощунство).
Во время одной из первых поездок в Латвию в начале 50-х годов я старался разыскать ливов, язык которых сохраняет след тех прибалтийско-финских племен, которые когда-то жили на территории Латвии. Почти все ливы обитали уже в одном только селении - у входа в Рижский залив. Но благодаря счастливой случайности и в Риге, где я читал взятый в библиотеке сборник записей ливских народных песен, мне удалось найти одного лива. Он решил вознаградить меня за внимание к исчезающему языку своих предков. Так я оказался у замечательного латышского композитора и собирателя фольклора Мелнгайлиса.
Кажется, я один из последних, кто говорил с этим большим человеком незадолго до его смерти. Во всяком случае, недавно молодые рижские музыковеды специально интервьюировали меня по поводу этой встречи: о Мелнгайлисе именно в те годы, для него тяжелые, сравнительно мало известно.
Для меня ощущение от встречи с Мелнгайлисом объединяется с воспоминаниями о латышском языковеде Эндзелине, создателе монументальных исследований о латышском и родственных ему балтийских языках. Обоих великих людей отличала поглощенность своим делом, полное погружение в стихию латышского звучащего слова, песенной мелодии и речевых интонаций. Оттого и явное одиночество позднего возраста и внешняя их суровость (под стать готической сумрачности соборов Старой Риги) пропадали, когда они заговаривали на свои любимые темы. Летом 1953 года от Мелнгайлиса я услышал о важности завершения задачи собирания латышского песенно-музыкального фольклора, чему была посвящена вся его жизнь. Размеры репертуара этого фольклора огромны: речь идет о десятках, если не сотнях тысяч, песенных вариантов. В век, жестко навязывающий деревне новые условия городской цивилизации (включая и современную стихию звучащего по радио и телевидению слова), старый крестьянский фольклор всюду оказывается оттесненным. Но его еще рано заносить в Красную книгу, до тех пор пока есть такие собиратели-энтузиасты, как Мелнгайлис. Вот когда и их придется занести в Красную книгу - а ведь в каждом поколении и беззаветно преданных своему делу фольклористов, таких, каким был еще недавно у нас П.Г.Богатырев, становится все меньше, - тогда и те песни, которые еще поются сегодня, могут не дойти до слуха наших потомков.
Латышскому фольклору повезло с собирателями. Латышские народные песни -дайны - начали записывать еще в XVIII веке, но грандиозное предприятие -запись всех тогда известных вариантов песен - затеял и довел до конца Кришьянис Барон, 150-летие со для рождения которого было торжественно отмечено в 1985 году как национальный праздник. Оказалось, что сбереженное им наследство именно сейчас открывается латышской культуре во всей своей глубине.
Дайна - чаще всего очень короткая песня. В ней обычно всего четыре строки, а если и больше, то ненамного. Но, как в древней японской и классической китайской поэзии, в немного строк вложено огромное содержание, целая жизненная философия, взгляд на мир, который может увлечь современного человека, несмотря на то (или потому именно?), что в нем можно прочесть и заветы, дошедшие до нас от седой древности.
К фольклору, как и к языку, можно подходить с двух разных точек зрения. Можно пробовать понять смысл народных песен (как и слов языка) для того относительно недавнего времени, когда они записаны. Но есть и другая возможность: попытаться проникнуть в изначальный смысл фольклорных образов, в ту древнюю мифологическую картину мира, обломки которой сохранились в фольклорной традиции. Опыт современной науки говорит о плодотворности второго подхода: и в гуманитарных и в естественных науках больше всего нового ученые узнают, когда движутся от наблюдаемых явлений к прошлому, пытаясь восстановить путь развития (как астрофизики реконструируют историю Вселенной, сравнивая между собой разные типы видимых нами сейчас звезд и галактик, а в молекулярной теории эволюции обнаруживается, что в клетке содержится рассказ о ее прошлом). Так и о древнейшей латышской мифологии и о ее ранних балтийских и еще более архаических индоевропейских истоках больше всего можно узнать, сравнивая латышские народные песни с самыми древними образцами мифологической поэзии на индоевропейских языках: древнеиндийском, древнегреческом, древних германских и других.
В той древней картине мира, которая частично еще сохранена в дайнах, важное место отведено близнечным или двоичным символам. Это не исключение, а подтверждение общего правила, которое всего отчетливее было выявлено известным нашим этнографом А.М.Золотаревым. В книге, изданной около двадцати лет назад (но написанной еще до войны, во время которой автор погиб), он утверждал, что все древние мифологии дуалистичны, описывают мир с помощью парных (мы бы в духе современной науки сказали - двоичных) и близнечных символов[3]. Предшественник Золотарева, замечательный английский этнолог Р.Хар-рис еще в начале века в книге, посвященной доказательству этой мысли, отвел целую главу божественным близнецам в латышских дайнах. По их поводу он писал: «Очень удивительно, что так много из незапамятного прошлого могло сохраниться в фольклорных песнях»[4]. Латышская мифология -совсем не единственная, где божественные близнецы играют существенную роль. Но необычно то, как долго эти архаические образы сохраняются в живой фольклорной традиции. Поэтому-то дайны оказывается возможным и нужным сравнивать с такими древнейшими памятниками других индоевропейских языков, как древнеиндийские гимны «Ригведы», сложенные более трех тысяч лет назад.
Что объединяет мифологию «Ригведы» и других архаических индоевропейских традиций с образами дайн? Прежде всего - два божественных близнеца, которые называются «Сыновья бога» (Dieva deli) в дайнах, а в других индоевропейских языках - сыновьями бога Ясного Неба, имя которого (древнеиндийское Dyaus, древнегреческое имя Зевса) родственно латышскому Dievs. Этот бог обычно назывался «бога Неба-отец» (из такого сочетания, сохраненного во многих языках, происходит, между прочим, и латинское имя Юпитера). Он - отец прежде всего по отношению к двум божественным близнецам. Сравнительное индоевропейское языкознание доказывает, что имя этого бога является общеиндоевропейским, как и обозначение его сыновей - божественных близнецов. Иначе говоря, уже пять или шесть тысяч лет назад существовало представление о них, продолжающееся и в традиции дайн.
Почти четверть века назад была издана книга американского фольклориста Д.Уорда об индоевропейских божественных близнецах[5]. Латышским дайнам в ней отведено большое место - наравне с гимнами «Ригведы», древнегреческими мифологическими текстами и древнегерманскими преданиями. Сравнение этих и других архаических индоевропейских традиций друг с другом подтвердило, что латышские песни, записанные на протяжении двух последних веков, сохраняют сюжеты и образы не менее старинные, чем греческие поэтические тексты первого тысячелетия до новой эры и ведийские гимны, сложенные не позднее конца второго тысячелетия до новой эры. Народная память бережлива, в ней мы найдем крупицы мифов трехтысячелетней давности. Более того, сравнение всех этих и других им подобных текстов позволяет возвести их к общему первоисточнику - мифам о близнецах, некогда певшимся на общеиндоевропейском праязыке[6], из которого происходят и балтийские, и древнегреческий, и древнеиндийский. (А возраст этого праязыка не меньше чем четыре-пять тысяч лет до новой эры.) В дайнах сохранены и развиты и некоторые черты поэтической и музыкальной форм, которые, как мы теперь думаем, принадлежат к общеиндоевропейскому наследию. К той же головокружительно далекой древности можно возвести и многие мотивы, связывающиеся с «Сыновьями бога»: их кони (кони - постоянный атрибут близнецов богов и в Индии, где этих близнецов даже называют по древнему названию лошади, asva, Ашвинами, и в Греции, где близнецы - Диоскуры, буквально «дети Зевса», - изображаются в виде конных изваяний); их ухаживание за «дочерью Солнца» (к имени этой дочери, между прочим, восходит греческое имя Елена) и т.д.
Как установила современная наука о мифе (в особенности благодаря французскому антропологу К.Леви-Стросу), в мифе (как и в древней поэзии) об одном и том же говорится двумя разными способами. Кроме образа сыновей бога в латышских дайнах сохранился и другой символ, в древности равнозначный им: бог Юмис, воплощающий самую идею парности, или двоичности. Его имя происходит от древнего индоевропейского названия близнеца. Но в дайнах - это сельскохозяйственное божество, участвующее в повседневной жизни. Недавно этот персонаж из дайн перешел в современную поэзию и оказался в ней уместен. Это сделал Имант Зиедонис - писатель, с основанием носящий звание народного поэта. Мне случалось ездить с ним по удаленным селам и городам Латвии, и я убедился, как все хорошо его знают и советуются с ним о насущных своих делах.
В поэме о хлебе Иманта Зиедониса есть герой, пришедший в нее с полей, по которым днем он бродит, а чаще бегает бегом - с весны до осени (а ночует и зимует он на поле под дерном или под грудой камней, где иногда ему случается проспать все лето - до уборки урожая). Раньше (до этой поэмы) мы знали о нем по латышским народным песням. Это - Юмис, которому посвящено множество дайн, часть из них послужила эпиграфами к поэме Зиедониса. Юмис принадлежит мифу, и, чтобы его не обидеть, о нем нужно сказать и на языке науки о мифах. Но от других мифологических персонажей он отличается тем, что участвует в жизни крестьянина, живет на его поле, в его доме. Его приглашают жить в доме у крестьянина, обещая дать ему хлеба, пива, гороха. К нему обращаются запросто. Он и по виду мало отличается от крестьянина. Но и в поле, и в доме Юмис - главный, кто ведает урожаем. Без него хозяйство просто немыслимо. Но благодаря Юмису оно само становится занятием мифологическим.
Мифологические образы вырастают из языка и от него неотделимы. Что означает имя Юмиса? Слово, совпадающее с этим именем, обозначает в латышском языке двойные, сросшиеся друг с другом колосья и любой другой двойной плод растения - сдвоенное яблоко, двойной орешек, две сросшиеся картофелины. По латышским поверьям, такой двойной плод приносит крестьянину удачу и изобилие. Еще недавно, когда на поле находили сдвоенный колос, в честь этого колоса-Юмиса совершали особый обряд: надевали венок из двойных или последних снятых колосьев на хозяйку, потом венок вешали на стену.
Вера в магическую силу двойного плода распространена у разных народов. Среди славян двойной колос - «спорыш» почитают белорусы, а болгары называют двуколосый стебель «царем нивы». Природу этих поверий раскрыл еще семьдесят лет назад уже упоминавшийся Р.Харрис. Он показал, что в самых различных местах земли двойной плод (в том числе и двойной колос) служит знаком близнецов: если замечен такой плод, значит, родятся близнецы (такая примета была и в Латвии). А близнецы приносят изобилие, богатый урожай.
Язык и здесь помогает нам лучше понять старую форму мифа. В глубокой древности то слово, из которого возникло латышское имя Юмиса и название сдвоенного плода, во всех индоевропейских языках обозначало близнеца. Особенно примечателен древнеиндийский Яма. Ему посвящен особый гимн самого раннего сборника древнеиндийских священных песен - «Ригведы». Гимн представляет собой диалог Ямы с его сестрой Ями. Ями уговаривает Яму вступить с ней в брак. Яма отказывается.
Древний миф содержит целую картину мира. Два близнеца воплощают два основных начала мироздания. Зиедонис верно уловил основную мировоззренческую идею образа Юмиса, сохраняющую ценность и для современного человека. В своей поэме Имант Зиедонис проник в самую сердцевину близнечного мифа. Суть такого близнечного божества, как Юмис (и его древнего индоевропейского прообраза), состоит в объединении двух разных символических начал мира: светлого и темного, черного и белого. Люди в древности уже умели мыслить так, как и современные люди; и они замечали те же основные свойства мира, которые знаем мы. Уже была своя «преднаука», построенная во многом как современная, но изложенная в поэтических и мифологических образах, - эту традицию и продолжают дайны. К числу таких проступающих в дайнах, как и в мифах, основных черт и человеческого мышления, и мира в целом принадлежит наличие двух противоположных полюсов. Они могут символизироваться и двумя разными цветами и любыми другими противоположными друг другу признаками.
Близнечные божества - древнеиндийский Яма, латышский Юмис - замечательны были тем, что они эти два полюса в себе объединяли. Поэтому в этих образах мифологии по праву можно видеть высокое достижение первобытной преднауки. Сквозь эти образы как бы предчувствуется понимание такой картины мира, где частице противостоит античастица, материи - антиматерия. Двоичность мира в этом смысле объединяет мифо-поэтическую мысль дайн с самыми новыми физическими теориями.
Латышский Юмис - божество прежде всего сельскохозяйственное. Поэтому полюсы, которые соединяются в посвященных ему песнях, - это разные времена года и связанные с ними разные виды полевых работ. Юмис зимой спит или на поле, или в клети. Пробуждается он с началом весеннего сева (потом может опять заснуть - и проснется осенью). В разных Юмисах - ржаном, ячменном, льняном - воплощаются различные виды занятий земледельца. В честь Юмиса пекут пироги из ржи, из ячменя, из белой пшеницы. А он дает в обмен земледельцу клети, полные ржи, ячменя, пшеницы. Везде от него зависит урожай и удача. Он обеспечивает изобилие. Дайны, посвященные Юмису, образуют цикл, где повествуется о его преследовании, о том, как его гонят по полю, загоняют в ригу и в клеть, наконец, о его смерти; как положено божеству, воплощающему плодородие, он возрождается с новым кругом сельскохозяйственных работ. Многое в этих дайнах кажется очень старым наследием, - похожие мотивы мы найдем в древнеиндийских, древнеиранских и древне-германских преданиях о боге-Близнеце.
Заслуга Иманта Зиедониса и в том, что он проник в толщи этого сельскохозяйственного мифологического эпоса, до сих пор живущего в дайнах. Он собрал сохраненные в песнях «обломки древней правды», если воспользоваться словами Баратынского.
Литература нашего века все больше поворачивается к мифу, ищет в нем путеводные знаки. В городской культуре это чаще всего - миф книжный, как Воланд и окружающая его нечисть у Булгакова, как алхимический миф у Маркеса. Но мы знаем и примеры глубокого и сознательного погружения в мир деревенских мифологических образов. Так, Блок изучал поэзию еще существовавших в его время крестьянских заговоров и заклинаний, воссозданных и в его стихах и в поэзии следовавших за ним больших поэтов, таких, как Клюев.
Латышская поэзия, быть может, в особенно счастливом положении. Поэт все еще может слышать дайны, в которых продолжено древнее мифологическое наследие. Юмис и в самом деле все еще бродит (а иногда и ездит на шестерке коней) по полям и дайнам, откуда его привел в свою поэму Имант Зиедонис.
Благодаря дайнам самая далекая старина сопрягается с современностью, связывается с нами их «нитью», их «тропой», если воспользоваться образами Визмы Белшевица, замечательного латышского лирика. Читая современных латышских поэтов, даже самых урбанистических, как Я.Рокпелнис, я вижу оживающие у них слова или строки из дайн, с их характерным для фольклора пристрастием к уменьшительным формам (Ки-melini, kumeliti - Лошадки, лошадушки), или эти же слова, как у недавно от нас ушедшего Вациетиса, остраняемые, становящиеся необычными от нового соседства (...ku-meli veco zirg ... - ... лошадка, старая кляча...). Из дайн, из слов, чуть не затерявшихся в глухих деревнях, вырастают дивные стихи - и в этом больше всего видна современность старого песенного наследия.
Иной раз, когда перечитываешь дайны, нашему времени оказываются созвучными и те из них, которые всего ближе к самым древним известным нам поэтическим сочинениям.
Меня изумляет сходство некоторых мыслей в дайнах и в древнейшей восточной поэзии. Есть несколько вариантов дайн с почти одинаковыми двумя первыми строчками (два из них приведены в книге Иманта Зиедониса «Мои народные песни»[7], но есть и другие, похожие):
Kur, Dievi, tu paliksi,
Kad mes visi nomirsim ...
Где останешься ты, Боже,
Если все мы здесь умрем?..[8]
В продолжении этих вариантов дайн говорится о том, что некому будет прокормить бога', дать ему хлеб, обработать для него землю. Мысль, в дайнах только намеченная, развита в нескольких ранних письменных памятниках самого древнего из индоевропейских языков - хеттского (древностью в три с половиной тысячи лет) - в Малой Азии. В этих хеттских текстах богам внушают, что для них опасно уничтожить людей: некому будет кормить и поить самих богов, живущих жертвоприношениями, им самим тогда пришлось бы взяться за труд земледельцев. Поражает и то, как рано люди задумались над опасностью всеобщей гибели человечества, и то, как первоначальные попытки ее предотвратить связывались с древними обрядами жертвоприношений.
Иногда сюжеты дайн современному читателю или слушателю сперва кажутся просто сказочными. Таков повторяющийся во многих дайнах (относительно более пространных, чем другие) рассказ о путешествии в янтарную страну, откуда герой привозит янтарную девушку. В часто повторяющемся сокращенном варианте в дайне выражено только намерение героя поехать:
Лошадку понукая,
У матушки спрошу:
Не ладно ли поехать
В янтарную страну,
Чтоб девушку оттуда
С собою привезти?
Всем хороши, всем хороши
Страны янтарной девы,
Да за одним лишь стало:
Поедут неохотно.
Есть и такие дайны, где рассказывается о самом путешествии. Оно становится возможным, когда море покрывается льдом:
Ну и мороз, ну и мороз,
Ну и морозец знатный!
И морюшко замерзло
До самой глубины.
Теперь пора поехать
В янтарную страну
За девушкой янтарной,
Чтоб привезти сюда.
Я брату привезу домой
Янтарную жену.
Привезенная невеста брата всех его родных одаряет янтарными дарами:
И янтарем блестят
Дары моей невестки.
Отцу она подарит
Янтарную рубашку,
А матери подарит
Она платок янтарный,
И брату полотенце,
Что все из янтаря,
А на сестру наденет
Чулки из янтаря.
Когда же дары получает сам герой, они начинают переливаться всеми оттенками:
От девушки янтарной
Янтарная одежда,
Одежду положу
Я в свой ларец янтарный.
Блестит и блещет блеском
Весь мой ларец янтарный:
Когда восходит солнце,
Сиянием сияет.
Когда заходит солнце,
Сверканием сверкает.
Внимание современных исследователей дайн привлекли дайны, описывающие путешествие по ставшему морю, покрытому льдом. Эту подробность сопоставляют с ранними известиями о том, как и откуда везли янтарь древними янтарными торговыми путями. Любопытно, что во многих вариантах дайн (как и в современном литературном латышском языке) название янтаря, dzintars zi~ tars, имеет звуковую форму, характерную для куршского языка. Это ныне исчезнувший балтийский язык, родственный латышскому и литовскому. Мы о нем знаем по многим заимствованиям, проникшим из куршского языка в латышский; недаром и одна из областей Латвии называется Курземе (буквально - Куршская земля). Когда курши смешались с близкими к ним по языку латышами, в латышском языке остались следы исчезнувшего куршского. Оттого многие слова в латышских диалектах существуют в двух формах: куршской (напри мер, dzintars) и собственно латышской (например, zitars: с тем же значением -«янтарь»). То, как ученые «вычисляют» особенности куршского языка по этим заимствованиям, иногда сравнивают с методами косвенного обнаружения планеты или звезды по ее воздействию на другие небесные тела. Пути проникновения куршского названия янтаря в латышские диалекты связывают с теми же древними путями перевозки и торговли янтарем, от которых, возможно, сохранился след и в дайнах. Янтарь везли далеко, янтарем платили и брачный выкуп за невесту в те далекие времена, когда браки были частью обмена между племенами.
Две встречающиеся в дайнах приведенные формы названия янтаря - собственно латышская, dzintars, и куршская, zitars, - на поминают и более древнюю по своему звучанию латышскую диалектную (из Иле) форму говора gintars, и литовскую форму gintaras, где сохранено начальное мягкое балтийское g, из которого позднее возникло и куршс-кое z и латышское dz; а русское (и вообще славянское) название янтаря сохраняет в произношении начальное и (и с последующим гласным - пишется Я), видимо, тоже происходящее от того же начального согласного; в похожей форме слово попало'и в венгерский язык.
Один из наших известных языковедов, чл.-корр. АН СССР О. Н. Трубачев, недавно предположил, что с названием янтаря связан и загадочный алатырь-камень в русском фольклоре. Кажется, что латышский язык позволяет дать подтверждение этой догадки: старое соединение слова dzintars со словом akmens (камень) когда-то в нем существовало, оттого оно проникло и в ливский язык, где есть форма dzintafakrims (с искажением звуков слова, как в русском алатырь).
Как и алатырь-камень в русском фольклоре, янтарная страна латышских дайн со временем теряла всякую географическую реальность. О ней иногда пели не только по веселому поводу - свадебному, но и по мрачному, когда думали о смерти:
Я умру в стране янтарной,
Во садочке белых роз.
Но вариант той же песни возвращает нас к определенной стране, связанной все с теми же старыми путями торговли янтарем:
Я умру в стране немецкой.
Приведенный пример лишь один из многих, где видно, как в дайнах, пусть в преображенной поэтической форме, сказалось далекое прошлое народа. Фольклор хранит память о таких далеких событиях, до которых историку трудно добраться.
Несколько лет назад я попытался понять, каким языкам родствен древний малоазиатский хеттский язык, на котором в III тысячелетии до новой эры говорили в северной части Малой Азии до того, как туда попали индоевропейцы - хетты. Оказалось, что ближе всего к нему абхазский и адыгейский языки. А в фольклоре этих народов Западного Кавказа до сих пор встречаются рассказы о том, что они пришли на Кавказ с юга несколько тысяч лет назад после потрясений, вызвавших миграцию народов. Не приходится сомневаться в том, что и здесь фольклорный рассказ достоверен.
Но больше всего меня поразило, что изучение фольклора позволяет проникнуть в самые глубинные пласты истории человечества. Не могу не сказать о мифе, герой которого - разоритель орлиных гнезд. Он уходит из дома на охоту, поднимается по дереву вверх к гнезду орлицы, орлята пищат, на их голос прилетает орлица. Лучше и полнее всего этот миф, где герой получает от орлицы (или другого животного) драгоценный дар - огонь, известен в обеих Америках. Леви-Строс в своем монументальном четырехтомном труде об индейских мифологиях высказал гипотезу, что этот миф о древнейшем индейском герое - добывателе огня, подобном Прометею, был занесен в Америку первыми, кто в нее переселялся из Евразии. Иначе трудно объяснить совпадение его подробностей, рассказываемых индейцами джунглей Бразилии и их отдаленными родственниками, живущими в Скалистых горах в США. Как же я был изумлен, когда, занимаясь загадочным кетским языком, на котором говорили всего несколько сот человек на Енисее, нашел те же подробности и в двух вариантах кетского мифа. Потом этот же миф всплыл и у других народов Западной Сибири. Еще позднее оказалось, что он был известен и Древнему Востоку. Изучая такие древнейшие мифы, как будто явственно видишь следы ранних расселений человека по Старому и Новому Свету. Едва ли есть более надежный способ уяснить связи между теми культурами, которые сейчас кажутся никак друг с другом не связанными, и понять то единство древнего человечества, в котором убеждает и сравнение между собой разных семей языков. В этой области за последние тридцать лет благодаря нашему замечательному ученому В.М.Иллич-Свитычу и его последователям сделано очень много. Но сами языки быстро исчезают.
Наш век стал столетием агонии многих языков, особенно в Австралии, в Северной Америке и Северной Азии. Уходят и фольклорные тексты тех языков, на которых начинают говорить и писать по-новому. А в языке и в фольклоре - зеркало древнего взгляда на мир, который, как мы видели, нередко и для нас не потерял интереса, зеркало древних путей переселений и контактов племен, их истории. Каждый исчезающий язык, забываемая песня или миф уменьшают наши возможности понимания прошлого, особенно далекого, о котором ничего не скажут письменные источники: к нему можно прийти только тропой песен. Поэтому сохранить по возможности долго - а если нельзя их спасти, то предельно точно записать - языки и фольклорные тексты означает спасти от забвения память людей о своей истории. Современная наука знает, что без истории нельзя понять современность. Вытаптывать память о прошлом, нарушать цельность традиционного культурно-исторического окружения не менее опасно, чем вредить окружающей нас среде.
[1] См.: Jump J.R. Basque-the Dying Language of Spain? - «Mod. Lang.», 1952, vol.24, №1, p.21-28.
[2] См.: Лекуона М.С. Баскская литература и устная традиция. - «Курьер ЮНЕСКО», 1985, сент., с. 33.
[3] См.: Золотарев A.M. Родовой строй и первобытная мифология. М., 1964.
[4] Harris R. Boanerges. Cambridge, 1910.
[5] Ward D. The Divine Twins. Berkley - Los Angeles, 1968.
[6] См.: Гамкрелидзе Т. В., Иванов Вяч. Вс. Индоевропейский язык и индоевропейцы. Т. 2. Тбилиси, 1984.
[7] См.: Ziedonis I. Manas tautasdziesmas. Riga, 1984.
[8] Перевод здесь и далее - автора.